В родную мою станицу летал из городка маленький самолет, и всего лишь пару часов мне было надо, чтобы от порога нашей квартиры добраться до крыльца отчего дома, где под крылом у моей мамы подрастал мой старший сын, ради которого мы, собственно, на Кубань и приехали.
Куда тут деться от этих слов, которые так хотелось бы не произносить: первая жена, москвичка, рожать приезжала в станицу и вскорости оттуда уехала, потому что ей надо было доучиваться на заочном, а толку от нее, как потом говорила по простоте своей мама, все равно никакого не было: мало того, что пропало на первом месяце молоко, она еще — ни пеленки переменить, ни постирать их, ни хоть что-нибудь приготовить… Без нее, видно, матери стало и в самом деле полегче: «не за двумя — за одним ухаживать».
Когда мы собирались в Сибирь, на свою Антоновку, Сереже был ровно год, и мать, зная цену своей невестке, отговорила нас брать с собой сына, мол, обживетесь, потом, а еще через полгода мы расстались, и она — «в знак очень большой любви», как писала в последнем своем письме, — оставила сына мне, но сразу забрать его у мамы я не смог, и тогда мне это казалось вполне естественным: что ж тут такого, если побудет пока на юге у своей родной бабушки, если немножко подрастет да окрепнет перед поездкой в далекую, холодную Сибирь.
А потом у меня опять появилась семья, и мать слишком долго присматривалась к новой своей невестке и справедливо, как нам тоже тогда по молодости казалось, не отдавала нам Сережу, а там у нас родился Жора, а там подросла моя младшая сестра Таня, уже училась в десятом, и мама прислала мне такое письмо: а можно, мол, Сережа и еще чуть побудет у бабушки, а ко мне она, так и быть, Таню отправит — пусть попробует поступить в институт в Новокузнецке, пусть поживет у брата. Только тогда душа у матери будет на месте…
Ох эти невинные хитрости, на которые мать шла от великой жалости к нашему Сереже и от великой любви к нам, ко всем ее детям… Тут уж и в самом деле была великая любовь, только порой слепая, порой своенравная, порой слишком гордая — кто теперь нас рассудит?.. Что касается меня самого, я в любую минуту готов признать, что во многом и многом я был неправ — но кому от этого легче?..
Но это уже потом, это потом затянет жизнь хитрый узелок, который она так любовно и так медленно плела столько лет!.. А пока все еще у нас у всех хорошо, все мы, несмотря ни на что друг друга любим.
И все еще были живы.
На маленьком самолетике, с которого так хорошо была видна моя почти в любое время года зеленая родина, я прилетал в станицу и первым делом, конечно, выслушивал нескончаемо длинный рассказ матери об их с Сережей нелегком житье — дед в таких рассказах, как правило, не принимался в расчет, — потом, уже на следующий день, шел в школу, в которой сам когда-то учился, которую вслед за мной окончили мой брат и моя сестра, и теперь уже там выслушивал то сострадательно-добрые и печальные, а то и злые слова от уже постаревших моих учителей…
Те из них, которых любил с детства я и которым стольким в жизни обязан, утешали меня, подбадривали, по-простому, по-нашенски говоря, что у моего старшего все еще впереди, что «восемнадцатая вода все вымоет», уж это и точно так, а те, которые меня недолюбливали еще и тогда, два десятка лет назад, с нескрываемой радостью громко заявляли — желательно в коридоре, желательно, чтобы народу при этом было побольше, — что да, что висит, конечно, в школе на стене мраморная табличка с именами «медалистов», на которой трижды повторена наша фамилия, но вот в четвертый раз этого не случится, уж тут и к бабке не ходи, не случится, нет, — дотянул бы хоть еле-еле!..
Подкинул папа своей школе сыночка!
Были потом, само собой, то терпеливо долгие, а то короткие и резкие, как весенняя гроза в этих местах, разговоры с сыном, и все-таки это еще ничего такого не значило, все это еще было счастьем, потому что выговаривалась наконец мама, добрели непримиримые, казалось поначалу, учителя, брался за книжки сын, и я потихоньку успокаивался, и уже находил время вволю побродить по покатым холмам нашего Предгорья и вволю потом посидеть в нашем доме за рабочим столом — на самом деле это был покрытый плюшевой вишневого цвета скатертью обеденный круглый стол, который стоял под оплавленной пластмассовой люстрою посреди зала… Посреди «большой хаты», как у нас говорили прежде.
Как хорошо работалось за этим столом!
Но среди других написанных в ту пору печальных строк вдруг появились эти: «Антоновка — это с т р а н а т в о е й м о л о д о с т и. Не очень устроенная, конечно. Но зато бескорыстная и свободная… У каждого должна быть такая страна, куда всегда потом можно вернуться, когда тебе станет отчего-либо плохо или заболит душа».
Осенью семьдесят седьмого года, когда мы жили уже в Москве, погиб наш семилетний сын Митя.
За месяц или полтора перед этим приснился мне сон: будто бы мы с женой, убитые горем, медленно бредем по ледяной, с широкими мазками крови, дороге и я говорю ей: «Надо пройти, понимаешь — надо пройти».