Машинка называлась "Лада", это была хорошая чешская машинка. Когда-то давно она мечтала стать портнихой, но не было швейной машинки. Потом, через много лет, она завела себе машинку, но успела уже разочароваться в высоком призвании портных. Хотя, видимо, еще хранила какую-то часть былых затей и любила вечерами повозиться с нитками, ножницами, машинкой. Иногда у нее что-то получалось, чаще всего - нет. Она никак не могла установить закономерность - почему получается, когда оно получается, отчего другой раз ничего не выходит. Собственно, она и не особенно добивалась истины - ее больше устраивало, когда это ремесло оставалось тайной.
Провозившись некоторое время с маленькими ситцевыми лоскутками, она вдруг застыла в изумлении. Как-то неожиданно для самой себя руки сложили, подогнали лоскутки в чудесную детскую рубашонку. Оставалось только сесть за машинку и строчить. А шить ей не хотелось, она скорее согласилась бы умереть, чем сесть за машинку. У нее и так было трое ребятишек, в доме уже некому было носить такой крошечный наряд, а четвертого ребенка она не хотела. Хватит с нее, она всю жизнь только и делала, что стирала пеленки, и ничего хорошего не видела; она слишком устала, чтобы родить, воспитать, вырастить этого четвертого хорошим человеком.
Но, с другой стороны, рубашонка получилась на редкость удачной, и долго, немыслимо долго простояла она над этими лоскутками. Стояла строго и сурово, стояла ласковая, задумчивая, стояла неподвижно до тех пор, пока не вернулся Мирча. И даже потом, когда он, пробормотав что-то, вышел и, громко фыркая, мылся у крыльца, и, когда он вернулся снова в дом и без аппетита, больше для того, чтобы ее не обидеть, принялся ужинать, она все еще стояла над своими лоскутками, надеясь, что он увидит все это и спросит, к чему им в хозяйстве такой крошечный сарафанчик. Но нет, он ни к чему не проявлял интереса, и тогда она сама позвала его.
- Слышь, Мирча...
Нет, он не слышал. Он сидел за столом, руками лазил по тарелкам, кидал в рот, не видя, что именно кинул, медленно жевал и при этом не переставал ухмыляться. Он был, конечно же, несколько выпивши, но не это расстраивало Нуцу. Ухмылки - вот что выводило ее из себя. Временами ей казалось, что ее муж совершенно утонул в местных интригах. Это почему-то называлось у них делать большую политику, и Мирча был в восторге от этого занятия. Ему, видимо, удавалось это больше, чем другим, и, возвращаясь по вечерам домой, оставаясь один, он переживал открыто радость своих побед. И как они были ничтожны, эти победы, и какой постыдной казалась Нуце его радость!
На второй день, чуть свет, его будили дикие угрызения совести. Уходя, он давал клятву, что в жизни не притронется больше ни к самогонке, ни к этой самой "политике", а поздно вечером он опять сидел за остывшим ужином, задумчиво что-то жевал и ухмылялся. Ах эти его вечерние, такие долгие и такие нехорошие улыбки...
- Слушай, Мирча!
В доме стояла глубокая тишина. Нуца вышла из кухни посмотреть, отчего это он не откликается. Обувь и одежда мужа лежали разбросанные как попало, а он уже сладко посапывал. Уснул он, видимо, прежде чем успел лечь, потому что не хватило сил дотянуться головой до подушки, и теперь голова неловко свешивалась с другой стороны кровати. Тяжело вздохнув, Нуца вернулась на кухню, перемешала лоскутки, упрятала их, закрыла машинку, вынесла в соседнюю комнату и поставила на старое место. Нет так нет. Потом, возвращаясь, застряла в темных сенцах, точно искала другую дверь, чтобы войти в какую-то другую комнату, не возвращаться к мужу. Но нет, нужно было вернуться, там были дети. Она вошла, но на пороге остановилась, устало прислонившись к косяку. Сказала тихо какой-то собеседнице, с которой, видимо, все время про себя беседовала:
- А что толку-то!
И действительно, что толку было в том, что теперь Мирча зарабатывал много трудодней, и во всем ему везло, и дом у них был полной чашей. Что толку во всем этом, если у нее по-прежнему не было мужа я она оставалась, как и раньше, и хозяйкой и хозяином в доме. Временами ей даже казалось, что у нее и мужа-то никогда не было. Побаловалась с парнем на высокой телеге с сеном, тут же поженились. Сразу после свадьбы он ушел в армию, не успел отслужить - и началась война, после войны - голод, потом трактор. Едва сумела стащить его, полуживого, с трактора, едва завела в дом, и он снова исчез. Когда, каким образом она его теперь упустила - этого Нуца не знала. Она твердо помнила только то, что последний раз у нее был муж, а у ребятишек отец месяца четыре назад, ранней весной, когда Мирчу утвердили в Памынтенах. Уехал он туда в белой рубашке, чисто выбритый, разумный в словах и в поступках. Вернулся какой-то просветленный, весь вечер помогал ей по дому, поиграл с ребятишками, посудачил с соседями. Потом, поздно, когда ребятишки уснули, а соседи разошлись, Мирча сказал ей тем хитрым и беззаботным голосом, от которого всегда таяло ее вечно тосковавшее по ласке бабье сердце:
- Слушай, Нуца! Ладно тебе упираться. Мы ведь и расписывались, и в церкви венчались...