– Mais personne, Monsieur Cronshaw[47]
.– Я вчера сделал на ней отметку. Смотрите.
– Мсье сделал отметку, но после этого он пил еще и еще. Мсье зря тратит время, делая отметки, если он ведет себя таким образом.
Официант был парень веселый и давно знал Кроншоу. Тот молча уставился на него.
– Если вы дадите мне честное слово дворянина и джентльмена, что никто, кроме меня, не пил моего виски, я приму ваши заверения.
Подобная фраза, переведенная дословно на самый примитивный французский язык, прозвучала очень комично, и женщина за стойкой не удержалась от смеха.
– Il est impayable![48]
– пробормотала она.Услышав эти слова, Кроншоу бросил на нее масленый взгляд – женщина была толстая, пожилая, добропорядочная – и важно послал ей воздушный поцелуй. Она только пожала плечами.
– Не бойтесь меня, мадам, – сказал он с тяжеловесной попыткой сострить.
– Я вышел из того возраста, когда мужчина отдается из признательности и падок на сорокапятилетних.
Он налил себе виски с водой, не торопясь выпил и вытер рот тыльной стороной руки.
– Он говорил превосходно.
Лоусон и Клаттон поняли, что речь идет о Малларме. Кроншоу часто посещал его вторники: поэт принимал литераторов и художников, беседуя с тонким красноречием на любую предложенную ему тему. По-видимому, Кроншоу недавно у него был.
– Он говорил превосходно, но говорил чепуху. Он высказывался об искусстве так, словно это самая важная вещь на свете.
– Если это не так, кому же мы нужны?
– Кому вы нужны, мне не известно. И меня не касается. А искусство – это роскошь. Главное для людей – это инстинкты самосохранения и продолжения рода. И только тогда, когда эти инстинкты, удовлетворены, человек разрешает себе развлекаться с помощью писателей, художников и поэтов.
Кроншоу замолчал, чтобы отпить еще глоток. Вот уже двадцать лет, как он не мог решить вопрос: любит он алкоголь за то, что он развязывает ему язык, или же любит беседу за то, что она вызывает у него жажду.
Потом он заявил:
– Вчера я написал стихотворение.
И, не дожидаясь, чтобы его попросили, стал медленно читать стихи, отбивая ритм вытянутым указательным пальцем. Стихотворение, возможно, было прекрасное, но в эту минуту в кафе вошла молодая женщина. Губы у нее были яркие, а в огненном румянце на щеках нельзя было обвинить простушку природу; ресницы и брови были подведены черным карандашом, а веки отважно выкрашены синей краской до самой переносицы. Вид у дамы был неправдоподобный, но очень забавный. Темные волосы спускались на уши и были уложены в прическу, вошедшую в моду благодаря мадемуазель Клео де Мерод. Филип то и дело на нее поглядывал, а Кроншоу, окончив читать, снисходительно ему улыбнулся.
– Вы ведь не слушали, – сказал он.
– Нет, что вы, конечно, слушал!
– Да я вас не виню, вы как нельзя лучше подтвердили то, что я только что сказал. Чего стоит искусство по сравнению с любовью? Я уважаю и даже восхищаюсь вашим безразличием к высокой поэзии, раз внимание ваше поглощено продажными прелестями этого юного существа.
Она прошла мимо столика, за которым они сидели, и Кроншоу взял ее за руку.
– Посиди со мной, детка, и давай разыграем божественную комедию любви.
– Fichez moi la paix[49]
, – сказала она, оттолкнув его, и продолжала свое шествие.– Искусство, – закончил Кроншоу, взмахнув рукой, – это убежище от жизненной скуки, придуманное изобретательными людьми, пресыщенными едою и женщинами.
Кроншоу снова налил себе виски и продолжал разглагольствовать. Речь у него была плавная. Слова он выбирал очень тщательно. Мудрость и чепуха причудливо смешивались в его высказываниях: вот он потешался над своими слушателями, а через минуту, Словно играючи, давал им вполне разумный совет. Говорил он о живописи, о литературе, о жизни и был то набожным, то похабным, веселым или слезливым. Постепенно он совсем опьянел и тогда принялся читать стихи – свои и Марло, свои и Мильтона, свои и Шелли.
Наконец измученный Лоусон поднялся.
– Я с вами, – сказал Филип.
Самый молчаливый из них – Клаттон – продолжал сидеть с сардонической улыбкой на губах и слушать бессвязное бормотание Кроншоу. Лоусон проводил Филипа до гостиницы и пожелал ему спокойной ночи. Но, когда Филип лег в постель, заснуть он не мог. Новые мысли, которыми так небрежно перекидывались возле него, будоражили его сознание. Он был страшно возбужден. Он чувствовал, как в нем рождаются неведомые силы. Никогда еще он не был так в себе уверен.
«Я знаю: я буду великим художником, – говорил он себе. – Я это чувствую».
Его пробрала дрожь, когда вслед за этим пришла и другая мысль, но даже в уме он не посмел выразить ее словами: «Ей-Богу же, у меня, кажется, настоящий талант!»
Если говорить правду, он был просто пьян, хотя и выпил всего стакан пива, – его опьянение было куда опаснее, чем от алкоголя.
Глава 43