– Да ты и так нам столько помогаешь. Работящий, весь дом на тебе, считай, держится. Молодец, сразу видно – мужчина крепнет. Пока папка на работе, он и дров наколет, и воды наберет, и забор залатает, и баню растопит… Вер, так где этот тунеядец? Опять потерялся?
– А он поросят кормить пошел, – я сажусь рядом с мамкой и вгрызаюсь в теплый драник. Нет, вкуснее нее все-таки готовить не умеет никто! Такие толстые, жирные, аж масло по рукам течет, а сами во рту тают!
– Каких поросят?! – вскакивает мамка. – Я ж их только накормила! Он же весь хлеб сейчас истратит! Ну нет чтобы спросить сперва: «Ниля, ты кормила поросят или нет?». А он, что ты, герой выискался, сдохнут свиньи от переедания, вот и будет ему герой! А ты, Вера, чего ему не сказала?
– Так я же сама не знала…
– Не знала она! А кто знал? Сердобольный он, вы поглядите… Самим хлеба не хватает, а он поросятам… По два раза в день, вы гляньте!
Я вожу драник по сметане. Смотрю то на братку, то на Никиту, который мой взгляд толкует по-своему. Тихонечко слазит с табуретки, неслышно подходит ко мне и протягивает сжатый кулачок.
– Это награда тебе, – шепчет, – потому что ты хорошо покушала. У меня много их, баб Нюра постоянно дает, а я коплю.
Никита разжимает липкий кулак – настолько маленький, что входит в него всего три леденца. Разжимает и протягивает мне.
Я быстро, пока мамка не видит, беру леденцы и разом кладу их в рот. Никита довольно улыбается – так искренне, как, наверное, умеют только дети. Кивает и прыгает обратно на табуретку.
Так с этим сладкоежкой и я толстеть стала. Как же, попробуй с ним в одной избе поживи и не растолстей! Папка даже смеется:
– Да хоть сколько на тебе жира будет, ты ж его волосами прикрой – и никто не заметит.
Это он так над моей шевелюрой похихикивает. Она действительно густая, такая густая, что ленты на косе рвутся, даже в кулак не соберешь. На покос поедем, уляжемся с браткой в копну, так в сене моих волос и не видно – того же цвета. А как встану, как заискрятся они на солнце, так другие и щурятся – глазам больно.
И на деревне у меня, как поговаривают, самые густые волосы. Вот только почему-то как детство вспоминаю: вечно одна, везде одна, только Машу около себя помню. Может, завидовали. А, может, из-за зубов. В школе меня все крольчихой дразнили из-за большой щербинки. Сейчас-то она, правда, поменьше, а раньше вообще боялась лишний раз рот открыть. Так и провела все детство с семьей.
Вот и сейчас уселись в круг. Мы с папкой на кровати, мамка на табурете, а Никита с браткой прямо на паласе. Драников наелись, в карты играем. Мамка до карт большая охотница, ее хлебом не корми, дай только тузов с королями.
А как проиграет – обижается. Папка все смеется:
– Ну чего ты психуешь? Чего психуешь, Ниля? Не корову же проиграла! А пусть даже и корову, все равно в один дом.
Баба все с печки на нас смотрит да рассуждает, кто по-честному играет, а кто мухлюет. Только заприметит мухлевщика, так и вопит сразу:
– Как не стыдно! Сейчас як визму кочерыжку, да як вдарю вдоль хребта!
Кочергу она взять никак не может – больная шибко, с печи почти не слезает, а уж гоняться за нами и подавно не сумеет. Поэтому мы ее совсем не боимся. Что там, пусть ворчит на печке себе под нос сколько угодно.
Вот ночь кромешная уже за окном. Мамка с папкой все играют, а нас спать гонят. И иду я, на свой сундук взбираюсь, подушку взбиваю и укладываюсь. Баба рядом на печке храпит. Я раньше все под ее храп уснуть не могла, а сейчас как под колыбельную… Свет еще сквозь занавески из папки с мамкой комнаты просачивается, керосинка тускло сияет. Чуть ли не до рассвета играют. Шепотом смеются, мамка все обижается, все ворчит…
В тот день я встаю рано.
Братка в комнату заглядывает и дергает меня за сорочку.
Я едва ли не сваливаюсь с сундука, на ходу протирая глаза и сонно разглядывая комнату.
– Чего, очумел?! – кричу. – Куда так рано, лето на дворе!
А он хитро улыбается, подмигивает и говорит:
– Вставай, к тебе этот… друг твой пришел.
А я еще не могу понять, что к чему. Какой друг? У меня разве друзья есть? Он шутит, что ли? С папки пример берет?
– Какой еще друг?
– Ну я чего, твоих друзей, что ли, всех знаю? Этот самый, у которого мамка в магазине работает. Как же его… Хмельницкий!
В груди все замирает. Тело обдает мурашками. Я не дышу, ведь если вдохну – развею все своим дыханием, как морок. Даже пальцы на руках, кажется, перестают чувствоваться.
– Да неужто Сережка? – хрипло выдыхаю я – и даже не узнаю собственного голоса, настолько он сделался тонкий и жалкий.
– Слушай, Вера, ну как будто я разбираюсь в твоих Сережках да Антошках! Выйди, глянь. Я знать не знаю, зачем приперся. Вышел коней забирать, а он на забор облокотился и стоит, смотрит. Я ему: «Пацан, тебе чего?». А он так тихо, знаешь: «А Веру можно?». Я: «Так она еще спит поди». А он: «Ну, если не спит, крикните». Что, шестнадцать стукнуло, и уже женихи появились?
Я взвизгиваю, взлетаю с сундука и кидаюсь к комоду. Кричу на ходу: