Пока палач с подручными наотмашь хлестал обнаженного прелата, несчастный мученик лишь взывал о помощи и проклинал своих истязателей; когда заплечных дел мастера вылили на кровоточащие раны главы антиохийского церковного престола бочонок едкого меда, глаза иерея едва не выкатились из орбит, а горло раздул вопль, но он лишь хрипел и всхлипывал от стыда и боли. Когда его бросили связанным на крыше, страдалец поначалу лишь стонал. Но когда солнце раскалило камень, сожгло кожу и истомило гортань, а раны обсели зудящие, кусающие и жалящие полчища гнуса, несчастный старик потерял человеческий облик и принялся безумно, отчаянно кричать.
Констанция металась по зале, не находя себе места. Заткнуть бы уши, засунуть голову под подушку, оглохнуть, лишь бы не слышать мук пастыря, который годами пекся о ее душе, крестил ее малюток и все годы ее вдовства нес бремя правления Антиохией как еще один обет, данный Господу.
Ссора князя с патриархом была неминуема, слишком долго Эмери единолично решал все в Антиохии, слишком богатым был пастырь этого вечно нуждающегося княжества. Иерей не только отказался венчать княгиню с Шатильоном, он открыто противился этому браку, уговаривал, молил свою духовную дочь не делать неимущего искателя приключений без связей и влияния князем Антиохийским.
Да только легче было бы уговорить водопад не срываться с горы.
После свадьбы Шатильон повел себя так, словно Антиохия принадлежала ему с рождения. На всех грамотах и прошениях его крупная, размашистая, жирная подпись погребала под собой тонкие, изящные буковки княгини. Констанция с радостью передала Рейнальду всю власть, но патриарх, привыкший за четыре года управлять самолично, не желал уступать кормило вчерашнему наемнику. А Шатильон не выносил пренебрежения и в ответ на него впадал в бешенство, становился мстительным и жестоким. Может, прожгли в душе Рено черную дыру незаглаженные обиды и презрение вышестоящих баронов, из которых многие ему и в подметки не годились; может, слишком долго для его достоинств и гордости служил он простым рыцарем в ночном дозоре, но, заняв антиохийский трон, Шатильон не потерпел заносчивого ослушания патриарха.
Эмери замолк, видно потерял сознание от жары, жажды, боли и сводящего с ума зуда от копошащихся в ранах слепней и мух. Но вопли продолжали звучать в голове Констанции. Все время поношения и пытки священнослужителя она стояла на онемевших коленях, не стирая стекающего со лба пота, вцепившись в наперсный крест, словно утопающий за доску, и молилась за страдальца и за его истязателя:
– Спаси меня, Боже, ибо объяли меня воды до души моей… Я погряз в глубоком болоте, и не на чем стать… – Вновь тишину пронзил душераздирающий крик, она покрылась испариной. – Иисус Христос, Сын Божий, сам познавший муку, поддержи несчастного страдальца! …бездна заключила меня… О, Рейнальд, Рейнальд! Что будет с тобой, кто после этого оправдает тебя на Страшном Суде?
Переплет окна на фоне слепящего неба казался черным крестом с телом распятого на нем. Сдайся, сдайся, упрямый старик, не воображай себя Иовом и Иоанном Крестителем! Нет больше мочи терпеть вместе с тобой! Но иерей все орал, хрипел, стонал, терял сознание, а требованиям князя не уступал. Не потому, конечно, что сокровища патриархата были ему дороже жизни, а потому что ненависть к Шатильону и собственная гордость побеждали боль. Чем дольше жестоковыйный прелат принимал смертельную муку, тем больше князь Антиохии уподоблялся Ироду Антиппе и Навуходоносору.
Уши опять заложил отчаянный, срывающийся голос иерея, дама Филомена вскочила, с колен с глухим стуком упало на ковер шитье и покатились мотки нитей, но Констанция приказала:
– Останьтесь, мадам.
– Как вы можете, ваша светлость! Это же… это же наш Эмери! – Дряблые щеки почтенной дамы тряслись, глаза сверкали мученической готовностью постоять за патриарха и защитить его от безжалостного преследователя.