И выложил он мне: всю семейству мою из дому взяли, к атаману в амбар заперли, дом наш опечатали, а Пашку отпустили — ищи своего папашу, где знаешь, найдешь, скажешь: пусть вертается со своей шайкой на милость к атаману, а нет — не видать ему семейства. Пашка догадался, каюк ночью стащил — шел в море, на веслах. «Слышу — плещет вблизях, — говорит Долба, — окликнул, — ан это твой Пашка». Что тут будешь делать? «Ну, — говорю, — коли вражина подтузовала, ее хваткой не скинешь — я делал, я в ответе. Едем, Пашка, домой». — «Эх ты, шутяка мокрый! — преграждает мне дорогу Долба. — Не шутковать тебе, я вижу, а на поминках плакать. Какой ты есть рыбак? Какой ты мой друг, Ожередков Иван, когда веселого ничего не скажешь?» — «Это, может, врагу моему весело, а не мне, — отвечаю ему и сажусь в каюк со своим сыном. — Был у меня друг Жора Долба — да весь вышел». — «Так и спокинешь товарищей, не попрощавшись?» — «Так и спокину, — чего их будить? Пусть спят на здоровье. Мне одному терпеть», — «Э, нет! — кричит Долба. — Ты может и спокинешь,— они тебя не спокинут! Эй, Смола, Пищула! Безуглов! Стромоус! Вставайте: полундра!» Сапогом их растолкал, вскочили рыбаки, покидались к снастям: думают, пора с якоря сниматься — дует погода. «Стой, — кричит им Жора, — слушать команду — атаман приказывает, а кто против, того в воду! Пищуле и Стромоусу байду сторожить, да чтобы в оба глаза! Чуть что, окликайте, и ходу! Смола с Ожередовым в каюк к Пашке, а Безуглов — айда со мною в наш! Ну, с Богом!» Никто слова не сказал, тихонько сели за весла; пристали к косе, каюки вытащили, а Долба Пашке: «Ну, теперь веди — куда твою маманьку поховали?» Пашка повел в станицу, обочиной, огородами, через загородки в атаманов сад, к баньке, «Вот, — показывает, — тут вся наша семейство». Только видим из-за дерев — у баньки на двери тяжелый замок висит: не собьешь без шуму, на лужку сторож сидит, а еще подале, в беседке, гости. Прислуга бегает туда-сюда: из кухни в дом, из дому в беседку — угощает закусками, вином. Гости громко промеж себя разговаривают, смеются, вокруг них хозяйские собаки сидят, куски ловят. И среди гостей сам Халявин. Все пьяные. «Ну, — шепчет Долба, — тишком тут дело не обойдется». — «А зачем тишком? — отвечаю. — Вот они все тут, идем прямо — повинную голову и меч не сечет. Не такая у нас вина большая. Отдадим аселедку…» — «Выходит, ты, когда не смеешься, — совсем дурак, — говорит Жора. — Сам в петлю лезешь, сам себя удавить помогаешь. Ладно уж, за тебя подумаю. Сиди тут — жди, и вы тут сидите. Я живо…» В кусты шмыг — ночь темная, не видать. Только в беседке свет, гитара бренькает. Есаул романсы гундосит. Сидим, смотрим — понять не можем, чего Жора надумал.
Вдруг слышу из баньки плач — тоненько так, Пашка меня в бок: «Это Мишутка плачет». — «Слышу, молчи уж…» До того заскучал, — пропадай все пропадом, хочу семейство свое видеть. Совсем уж собрался вставать, идти к баньке, смотрю — Долба тут как тут. «Ну, дело сделано, — шепчет, — будет потеха! Зевать не станешь, — целуйся с женой — никаких!» Присел рядом, дышит жарко, видно, устал. «Да что сделано?» — спрашивает Безуглов. «А ты смотри — увидишь». И вот видим через мало времени — будто светает за домом. Чудно так — всполыхнет и погаснет, а потом враз все дерева в саду как зальются кровью, как зашуршат листьями, а над ними грачиный грай — без обману — пожар. Сторож от баньки бежать, скликает народ, собаки выть, гости с хозяином к дому. «Ну, теперь без помех — ломай замок!» — кричит Долба — и к баньке. Помучились над проклятым! Дверь настежь, детей на руки, — давай бежать. Ног не слышу под собой, а набат гудит. Вся станица взмурашилась. С байды окликают: «Свои?» — «Свои! — кричит Жора веселым голосом. — Принимай Ожередовых отростков, подымай парус, — как раз низовкой нас в Мариуполь сдует. Эх, море! Стелись под нами счастливой дорожкой! Прощевайте, берега родимые!» Тут я снова себя нашел. Подхожу к Долбе. «Ты поджег?» — спрашиваю его. «А я!» — отвечает весело Долба. «Давай же я тебя поцелую», — говорю я. «А что же, поцелуемся!» — откликается Жора.
Мы крест-накрест обнялись. Поцеловались. «На общую судьбу обрекаемся», — говорю я. «На веки нерушимо!» — отвечает Долба. И все как есть — и Смола, и Безуглов, и Пищула, и Стромоус — закрепили: «Быть нам одной ватагой навеки нерушимо!»
VI
— Пришли в Мариуполь, аселедку продали, рыбалим где ни придется, а задерживаться подолгу — не задерживались: могли опознать. На Керчь посунулись к августу. По керченскому побережью в летнее время почти что и рыбы нет — так, барабулька Да тюлька. Осенью зато самый лов аселедок, да вот еще камса агромадными косяками. Дельфины камсу любят. Оторвут полкосяка, гонят в открытое море, в два дня все сожрут. Так и видать — плещут стаей дельфины, — ну, значит, лови камсу.