— Ты ведь знаешь: в своих книгах я стараюсь писать правду, ни в чем не фальшивя. И это наше с тобой прямое дело — создавать художественные произведения, изображающие суровую суть жизни. Без дураков. А всякая посторонняя возня с собиранием подписей — это уж только в крайних случаях: либо когда ты уже не имеешь возможности уклониться, либо если ты убежден, что твоя подпись поможет.
— Но ведь здесь и есть этот крайний случай!
— Крайний-то он, возможно, и крайний. Но вот победа — фифти-фифти. Уж очень серьезен дядечка, обитающий на этой даче. Он ведь может и так рассудить: не шумите, не трещите, ваша возня только создает сенсацию и мешает нам работать. Вы, дескать, мыслите масштабами одного поселка, не учитывая резонанса от публикации негативных фактов. Молодежь у нас и без того нигилистична…
Известный писатель продолжал излагать свою позицию, осточертевшую мне до смерти, ибо я сам, не разделяя ее, презирая ее, не мог противопоставить ей свою личную гражданскую отвагу. И разница заключалась лишь в том, что у меня это болело, повергало в злую бессонницу, а у него — нет. А на кой черт, кому нужна эта моя боль и ночи без сна, кому от них польза…
Середина костра выгорела дотемна, он выглядел сейчас неопрятно, по краям его валялись огрызки обгорелых сучьев. Я подгреб их ногами к центру и, опустившись на колени, принялся дуть что есть мочи, до головокружения.
Балабин спал. Во сне его лицо утратило напряженную живость, постарело, борода залохматилась, обнажив седину. И, лежа, он как-то укоротился.
Костер дымил, но не ожил. Мне надоело возиться с ним.
Ночь посветлела, небо уже проснулось, но еще не полностью, а словно нехотя потягивалось во всю ширь; у горизонта медлило раннее утро, оно не сулило солнца.
Я устал и был недоволен собой.
Покой, освобождение от всяких связей с действительностью — все то, чем сладка рыбалка, — сменилось ощущением вины. Оно глодало меня с подагрическим постоянством.
Сидеть у погасшего костра было бессмысленно.
Я попытался разбудить Балабина, но он, не открывая глаз, недовольно замычал.
Собрав свои пожитки, я пошел к лодке. Прежде чем отъехать, пополоскал руки в реке, растирая в ладонях мелкий песок, и плеснул в лицо прохладную воду, смывая с него бессонницу.
Молодой человек, всю ночь кидавший спиннинг с берега, оказался сейчас поблизости от меня, он бродил по колено в воде с места на место.
— Берет? — спросил я.
— Паршиво. Одного окушка взял, грамм на двести. У вас опарыша лишнего нет? На червя плохо берет.
Я отсыпал ему из консервной банки кучку опарышей.
— Да они у вас уже почернели, окукливаются, их не нацепишь на крючок!
— Уж какие есть, — сказал я.
Сварливый тон этого парня мне не понравился. Одет он был хлыщевато, в ярко-желтый резиновый костюм, непригодный для холодной ночи. Руки и нос его посинели, он часто сморкался, зажимая ноздрю пальцем.
— Замерзли? Надо было вам посидеть у нашего костра, погреться. Да вы и сейчас еще можете взбодрить его, там сухого топлива хватает.
— А я и посидел бы, — проворчал парень. — С вами-то еще ничего, можно. Хотя, сказать по правде, посмотрел я одну вашу книжечку — предпочитаю научную фантастику. Не люблю, когда меня воспитывают. Извините за выражение — фигня это все. А уж напарник ваш у костра — обыкновенный алкаш.
— Мы пили с ним поровну, — сказал я, садясь в лодку.
— Да что вы мне рассказываете! Он у моего отца лечился. Ему уже два раза антабус делали…
— Зачем же вы разбалтываете врачебную тайну? Мало ли какие бывают у человека обстоятельства, у него работа нервная…
Мою лодку уже отнесло течением метров на десять от берега, и парень крикнул мне вдогонку:
— Да какая у него работа? Врет он все. Его еще в прошлом году выгнали…
Я отгреб от берега как можно дальше, к противоположной стороне реки и заякорил лодку в том месте, где никто никогда не ловил, — здесь было слишком глубоко и течение рвалось с такой силой, что якоря сперва волочило по дну и лишь потом они вонзались в белую донную глину.
Лодка криво застопорилась, но мне было все равно.
Донку закинул без всякой надежды, даже не сменив подсохших за ночь червей на крючках.
Я был лишним здесь со своими заботами. И оскорбительно временным, не оставляющим следа в том вечном, что меня окружало сейчас.
Мои часы остановились, я забыл их завести.
Солнце так и не показалось, но я понял, что сейчас пять утра: с берега донесся хруст лесного валежника, неторопливый топот коровьего стада и сиплый крик пастуха:
— У-у, курва, куда пошла?!
Он гнал совхозное стадо всегда в одно и то же время, и его ласковое обращение к заблудшей скотине неслось обычно над рекой точно в пять утра.
ОЦЕНЩИК
— Я из мебельного, — сказал Карев. — Вы приглашали оценщика.
Пожилой осанистый мужик впустил его в квартиру. Карев снял свое вымокшее пальто, пристроил его с краю просторной вешалки. И мокрые калоши скинул у самых дверей.
В прихожей было чисто.