Чем основательнее я вчитывался в письма и дневники Булгакова, в созданные о нём книги, чем дольше слушал его произведения в исполнении артистов, тем сильнее занимала меня одна любопытная мысль: практически все, что сотворил Булгаков, отражало борьбу двух антагонистических сил. Одна из них определяла линию поведения собственно Булгакова, подчиняла волю писателя его поступки и определяла музыку его произведений. Вторая сила денно и нощно противостояла первой. Она подавляла Булгакова, отравляла ему радость жизни, лишала почвы под ногами, смещала шкалу ценностей – словом, была волной, подтачивающей берег, на котором закладывался духовный фундамент Булгакова. Разрушительный процесс не прекращался ни на сутки, и не столь важно было, какой лик обретала в каждый раз очередная беда, обрушившаяся на Булгакова. Было ли это вначале, когда он в 1921 году переехал в Москву и жил в «нехорошей квартире» с первой женой Татьяной Лаппой, влача нищенское существование, когда девальвация съедала немалую часть доходов – от грошёвых гонораров из газет или журналов. Было ли это, когда он испытывал разочарование в любви или страдал от недостатка внимания и добрых слов со стороны критиков, коллег по перу, читающей или театральной публики. Результат был один: его срывало с якоря надежды и уносило в море неопределенности. А именно этого состояния Булгаков больше всего не выносил. Кстати, в это же самое состояние депрессии, я день ото дня погружался все глубже и глубже.
Нетрудно было догадаться, что я оказался физически и нравственно порабощен. В первую очередь, конечно, Булгаковом, но не им одним. Пожалуй, в не меньшей степени – кем-то другим, который незримо был рядом с ним, а точнее – между нами. Тем же самым Воландом, Азазеллом или котом Бегемотом с Патриарших прудов?
Меня обуял страх. Причем этот страх не имел ничего общего с тем настроем, что я испытывал на Кавказской войне. Там страх был управляем, можно было научиться преодолевать его, потому что точно знаешь, куда идешь, зачем и что нужно сделать. А значит, есть все основания надеяться, что твоя удача, черт возьми, от тебя не отвернется и ты благополучно достигнешь цели. А этот, теперешний, страх был иным – бесформенным, всепроникающим, заполняющим каждую клеточку тела. И эта экспансия страха могла привести к неуправляемости – к панике. По мере того как я выстраивал свою собственную версию биографии Булгакова, страх усиливался. Я окунулся с головой в работу и занимался ею с усердием, какого ранее за собой не замечал. Я рассчитывал, что при таком подходе к делу не останется сил на размышления о том, что произойдет со мной, когда наконец я закончу жизнеописание.
Для этого пришлось проглотить и переварить десятки фундаментальных трудов, перелопатить гору первоисточников: документы, письма, свидетельства современников, записи театральных произведений Булгакова. Сведения зачастую были противоречивыми, но все-таки удалось собрать кучу фактов. Вот какую работу понадобилось проделать в поисках ответов на вопросы: кто такой Булгаков, кем он был, что за тайна скрывалась под понятием «Булгаков и его жизнь». Вероятно, это очень большая тайна, иначе зачем было Попову тайно уничтожать свидетельства современников литератора и прятать документы? Я голову сломал, пытаясь распознать природу болезни, наваждений и галлюцинаций литературоведа Сахарова или лечащего врача Захарова и понять, почему со мной происходит то же самое.
Когда я заканчивал излагать на бумаге факты по теме «Булгаков и его жизнь», я почувствовал некоторое облегчение – непродолжительное, но весьма ощутимое. Болезнь отступила на задний план, давала передышку. Стало меньше раздражать несмолкающее подзванивание в ушах; ослабли приступы головной боли и тошноты: стакан водки мог в значительной мере притушить все симптомы нездоровья.
Примечательно, что они возобновились с полной силой, когда я поставил заключительную точку в своем труде. Я вынужден был посмотреть правде в глаза и признать: методика, которой я владел, и весь мой опыт аналитика СВР ни на шаг не приблизили меня к цели, я не сумел избавиться от своей навязчивой идеи, от преследовавшего меня своеобразного фантома Булгакова, образа человека, которого я никогда не знал и не должен был знать. Всякий раз, когда наступали короткие минуты просветления и я был способен дать трезвую оценку своим действиям, я убеждался, что и не желал ничего знать о Булгакове. Короче, ощущал себя выбитым из привычной колеи, как бы зависшим между небом и землей.
Вот уже больше полутора месяцев я не читал газет, журналов, а общался лишь со своим лечащим врачом. Встречался только с Хлысталовым, интересуясь, когда он достанет так необходимые мне документы, подтверждающие те или другие места в рукописи, то с врачом-токсикологом или очередным булгаковедом. А течение времени вдруг замедлялось, становясь как будто резиновым: всё растягивалось до занудства, до бесконечности.