Что нам в конечном итоге остается от стольких веков христианской цивилизации? Худшее. Культ жертвы без радости, добродетели без цели, греха без прощения, культ страдания, которое кажется суровой антитезой наслаждения, страх перед естественностью, перед жизненной силой, который на каждом шагу противоречит самому догмату Воплощения. Иисус советует продать все наше добро, чтобы обрести одну драгоценную жемчужину. Он говорит, чтобы мы собирали сокровища не на земле, а на небе, где ни моль, ни ржа не истребляют и где воры не подкапывают и не крадут. Но он не требует, чтобы мы отдали наше сокровище и ничего не приобрели взамен, чтобы мы отказались от всех мирских благ и впали в безрадостную нищету. По правде говоря, мы не можем обладать жемчужиной иначе, чем мы обладаем красотой или любовью: лишь в созерцании. Но если мы отказываемся от каких-то радостей во имя радости гораздо более полной, разве это жертва?
По-моему, жертву мы признаем жертвой, только когда она не сопровождается никакой, пусть даже моральной, компенсацией. Вдова, пожертвовавшая своим личным счастьем «ради детей», похожая на засохшее без воды растение, и старая дева, которая всегда жила «для матери», отказавшись ради нее от карьеры или от «семейного счастья», — вот два самых показательных примера. И еще жертва должна быть тягостной и безрадостной, иначе она не будет иметь цены. Жанна работает в больнице, замуж так и не вышла из-за матери-калеки; Жанна весела, ласкова, спокойна — есть от чего прийти в умиление. Видя, с какой материнской нежностью она относится к своим больным, я говорю Жану:
— Как жаль, что Жанна так и не вышла замуж! Из нее вышла бы такая прекрасная мать!
— Да. Она пожертвовала собой ради… Но заметьте, что мадам X. — очаровательная старушка. Ей все интересно, всегда в хорошем настроении, столько читает. К тому же у Жанны есть любимая работа. Нет, ее жалеть не надо.
Ну конечно, Жанна, которая по восемь часов трудится в больнице, все время на ногах, мечется туда-сюда то со шприцем, то с тонометром, то на массаж, то в перевязочную, а ведь еще надо успеть забежать в магазины, устроить постирушку и за мамой поухаживать, поговорить с ней, — Жанна жалости не достойна? Вот если бы ее мать была к тому же сварливой брюзгой… — но я думаю, что Жанна смирилась бы и с этим, — вот если бы она сама, измучившаяся, отчаявшаяся, подавив в себе все чувства, каждое мгновение страдала бы от своей добровольной жертвы, все были бы удовлетворены. Янсенистский яд так глубоко проник в нас, что добродетель представляется нам лишь в мрачном свете.
Жанна знает, что такое радость, и знает, что такое боль, — боль, которая пронзает ее лоно при виде чужого ребенка.
И все же радость вызывает такое недоверие, что даже страданием ее не искупишь. Как-то в церкви я улыбнулась одной старой даме. Это было на Пасху: аллилуйя Воскресения (Воскресения, о котором часто так плохо помнят, упиваясь муками Страстей Господних, забывая, что они существуют лишь
Мне бы хотелось рассказать…
Мне бы хотелось рассказать об улыбке Долорес, улыбке, которая, как цветок кактуса, расцветает редко, раз в три года, улыбке неожиданно нежной и тонкой у нее, такой резкой и грубой. Долорес вспыхивает таким прелестным девичьим смущением в ответ на сказанную любезность, на комплимент, точно неосязаемый свет, утренняя заря, воздушное облачко нисходят на это суровое лицо готического Христа или наполеоновского гренадера: как найти столь невесомые слова, чтобы это выразить. Тут нежные краски: цвет чайной розы, перламутровый, золотистый…
Мне бы хотелось рассказать о незнакомце, который ведет своего крошку сына в школу: они оба несчастны и так неуклюжи.
Мне бы хотелось рассказать о Ван Тонге, бывшем офицере вьетнамской армии, теперь он мирно торгует блестящими велосипедами, красными мотоциклами и голубыми мопедами — чудесными насекомыми, чье жужжание будоражит сны мальчишек, вспомнить о его коротком вздохе: «Сколько еще можно терпеть эту войну».
Он живет теперь спокойной жизнью, его дети наполовину французы, сытые и ухоженные, остриженные наголо, они ходили вместе с Даниэлем в школу, а он продавал свои велосипеды и выглядел таким рассудительным, как вдруг однажды:
— Когда по вечерам я выхожу прогуляться с собакой и вижу мусорные баки… Чего только здесь не выбрасывают…
Перед его глазами все еще голод, война. В его взгляде, не заботящемся больше о достоинстве, — бесконечная усталость и молчание. Мне бы не хотелось объяснять, описывать. Просто рассказать.