Читаем Бунт красоты. Эстетика Юкио Мисимы и Эдуарда Лимонова полностью

В таком случае и умершие, очевидно, в полной мере и многообразии обладают представлением о жизни. Они видят ее из стран мертвых в наших городах, школах, дыму заводов, в людях, постоянно умирающих и постоянно возрождающихся.

Так, может быть, возрождение означает всего лишь наш взгляд на жизнь с позиций смерти в противоположность взгляду на смерть с позиций жизни»[71]

.

Эта мысль, по сути, утверждает примат смерти над жизнью (люди приходят из небытия в жизнь, чтобы затем опять уйти в небытие), о чем Мисима писал и в «Солнце и стали»:

«А ведь Земля плотно окутана смертью. Высшие слои атмосферы, где уже нет воздуха, взирают сверху на нас, ползающих по поверхности и привязанных к ней физиологическими условиями нашего собственного бытия. Там, наверху, властвует чистая, беспримесная смерть, но человека она поражает крайне редко, ибо та же физиология не пускает его подняться ей навстречу»[72]

.

Вместе с тем это все же идея именно Времени, Моря Времени (времени сродни небытию), из которого все происходит и в которое все возвращается. Эта идея отчетливо демонстрирует эволюцию Мисимы: если раньше объектами его эстетического поклонения были совершенные молодые тела юношей атлетического сложения и их «прекрасные» самоубийства, то теперь, по сути, идея тела, «обычной» физической смерти вообще отрицается, «растворяясь» в этой концепции Потока Времени.

Переосмысляется также способ приобщения (трансценденции) к абсолютной красоте. Если раньше способ этот был прежде всего смерть, то теперь это уже не просто самоубийство, смерть, но шире — возвращение в Поток Времени, равный небытию, абсолютной Пустоте («китайкё» — «возвращение к великой пустоте»), в котором призрачен как миг жизни (призрачна поэтому и земная красота), так и миг смерти.

Хонда, выразитель мыслей Мисимы в его финальной тетралогии, рассуждает в «Падении ангела»: «…неизлечимой болезнью является само человеческое существование, при этом не онтологической, философской, а болезнью самого тела, скрытой смертью. <…> Суть тела в возможности его уничтожения, во временной промежуток оно помещено исключительно для доказательства того, что оно гибнет, уничтожается». Затем мысль еще более обобщается, Хонда говорит об обреченности человеческой жизни, неспособность противопоставить свою волю этой тотальной смерти: «История-то это знала. Среди того, что было создано человеком, история оказалась самым бесчеловечным продуктом. Она обобщала желания различных людей, держала их под рукой и, как та богиня Кали из Калькутты, пожирала по одному, брызгая кровью»[73].

Что же может человек предпринять в такой ситуации? «Разум трудился еще больше, но постепенно застывал. Красота становилась иллюзией»[74]

. То есть перед открывающейся страшной картиной любой логический, рациональный аппарат оказывается скован, скован страхом. И в этом мире открывшегося вселенского ужаса не остается места красоте…


Красота оказывается иллюзией, химерой, потому что, возможно, она с самого начала уже была ею. Как уже говорилось, одним из главных свойств красоты была ее трансцендентность этому миру. Красота изначально существовала за пределами физического мира, в нем же она лишь отчасти манифестировалась, воплощаясь в отдельных физических объектах и наделяя их соответственно внешней притягательностью. Про Кинкакудзи в «Золотом Храме» герой, будто очнувшись от морока, однажды разочарованно замечает, что на самом деле Кинкакудзи был всего лишь «строением из потемневшего дерева», «ни одна из частей которого не несла в себе гармонии». А в другом месте герой говорит о Кинкакудзи, что посулы его красоты «не несут в себе ничего, кроме пустоты. Пустота, Ничто и есть основа Кинкакудзи»[75].

То есть красота с самого начала была своего рода обманом, мороком и приманкой для героев Мисимы, закинутой в этот мир универсальной красотой из своего «прекрасного далека». И именно из-за того, что представленные в этом мире «образцы» красоты были лишь «приманкой», она, во-первых, уже изначально не могла быть постигнута, а, во-вторых, также с самого начала любые попытки контакта, взаимодействия с красотой были обречены, ибо строились с изначальной «ошибкой в программе». Этому в текстах Мисимы можно найти множество подтверждений.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Уильям Шекспир — природа, как отражение чувств. Перевод и семантический анализ сонетов 71, 117, 12, 112, 33, 34, 35, 97, 73, 75 Уильяма Шекспира
Уильям Шекспир — природа, как отражение чувств. Перевод и семантический анализ сонетов 71, 117, 12, 112, 33, 34, 35, 97, 73, 75 Уильяма Шекспира

Несколько месяцев назад у меня возникла идея создания подборки сонетов и фрагментов пьес, где образная тематика могла бы затронуть тему природы во всех её проявлениях для отражения чувств и переживаний барда.  По мере перевода групп сонетов, а этот процесс  нелёгкий, требующий терпения мной была формирования подборка сонетов 71, 117, 12, 112, 33, 34, 35, 97, 73 и 75, которые подходили для намеченной тематики.  Когда в пьесе «Цимбелин король Британии» словами одного из главных героев Белариуса, автор в сердцах воскликнул: «How hard it is to hide the sparks of nature!», «Насколько тяжело скрывать искры природы!». Мы знаем, что пьеса «Цимбелин король Британии», была самой последней из написанных Шекспиром, когда известный драматург уже был на апогее признания литературным бомондом Лондона. Это было время, когда на театральных подмостках Лондона преобладали постановки пьес величайшего мастера драматургии, а величайшим искусством из всех существующих был театр.  Характерно, но в 2008 году Ламберто Тассинари опубликовал 378-ми страничную книгу «Шекспир? Это писательский псевдоним Джона Флорио» («Shakespeare? It is John Florio's pen name»), имеющей такое оригинальное название в титуле, — «Shakespeare? Е il nome d'arte di John Florio». В которой довольно-таки убедительно доказывал, что оба (сам Уильям Шекспир и Джон Флорио) могли тяготеть, согласно шекспировским симпатиям к итальянской обстановке (в пьесах), а также его хорошее знание Италии, которое превосходило то, что можно было сказать об исторически принятом сыне ремесленника-перчаточника Уильяме Шекспире из Стратфорда на Эйвоне. Впрочем, никто не упомянул об хорошем знании Италии Эдуардом де Вер, 17-м графом Оксфордом, когда он по поручению королевы отправился на 11-ть месяцев в Европу, большую часть времени путешествуя по Италии! Помимо этого, хорошо была известна многолетняя дружба связавшего Эдуарда де Вера с Джоном Флорио, котором оказывал ему посильную помощь в написании исторических пьес, как консультант.  

Автор Неизвестeн

Критика / Литературоведение / Поэзия / Зарубежная классика / Зарубежная поэзия