Читаем Бунт красоты. Эстетика Юкио Мисимы и Эдуарда Лимонова полностью

Красота внутренностей как эстетический объект — явление довольно специфическое. Следы его можно, например, найти в Средневековье (скажем, в эстетике барокко, где кровь и стигматы Христа всячески акцентировались в живописи и литературе) и во времена Французской революции (сдирание кожи, снятие верхних покровов тогда было аллегорией лишения аристократии и духовенства их регалий, сана). Внесение Мисимой внутренностей, ран и т. д. в сферу эстетического призвано было очевидным образом подчеркнуть роль телесного, физической красоты. Так, например, Жорж Диди-Юберман писал, что стигматы на теле Христа важны потому, что они «открывали» и реализовывали как на визуальном, так и на символическом уровне плоть, являлись «прорывом в мире имитации, открытием плоти, осуществленным в оболочке телесной массы»[29].

Подобная эстетическая эмблематика вкупе с мучительной невозможностью приблизиться к загадке красоты требует даже корректировки традиционного определения эстетики, гласящего, что «к сфере эстетического относятся все компоненты системы

неутилитарных взаимоотношений человека с миром (природным, социальным, духовным), в результате которых он испытывает духовное наслаждение»[30]
. В отношении же эстетической системы Мисимы это определение работало бы лишь с двумя существенными оговорками: во-первых, никакого «наслаждения» красота у Мисимы не приносит, скорее, она причиняет людям страдания, во-вторых, если наслаждение от контакта с объектами мира прекрасного и присутствует в произведениях Мисимы, то оно скорее плотское, чувственное…

Поэтому если в мировой эстетике прекрасное чаще всего положительно воздействует на чувства человека и вообще «спасает мир», то у Мисимы мы сталкиваемся с явлением диаметрально противоположным. «Красота — это страшная и ужасная вещь! Страшная, потому что неопределимая» — такой эпиграф из «Братьев Карамазовых» Достоевского Мисима выбирает к своему первому роману «Исповедь маски». Красота, по Мисиме, — это некое темное, демоническое, враждебное самой природе человека начало: «Нет, Храм все-таки был прекраснее всего на свете! Я знал, откуда взялась эта внезапная усталость. Прекрасное в последний раз давало мне бой, вновь, как прежде, пыталось обрушить на мои плечи бремя бессилия. Опустились руки, стали ватными ноги»[31]. Прекрасное могущественно, оно подчиняет себе все в этом мире[32]. Красота вызывает у человека при столкновении с ней амбивалентную реакцию: красота одновременно вызывает удивление и преклонение, но при этом также внушает страх и ужас. Ни о каком единстве красоты и мира, гармонии, доброты, описываемом, например, греческим понятием kalokagathia — «двуединство

kalos kai agathos (прекрасного и благого), указывающим на гармоническое сопряжение физической красоты и добродетели»[33], — речи просто не идет.

Красота околдовывает, подчиняет себе, притягивает к себе все желания и устремления героев; она выхватывает человека из его привычного окружения и противопоставляет свою жертву миру людей и их переживаний. Раз столкнувшись с миром прекрасного, герои Мисимы впадают в зависимость сродни наркотической, все их силы и помыслы отныне посвящены желанию постоянно находиться в непосредственной близости от объектов прекрасного, разгадать загадку прекрасного и приобщиться к нему, слиться с ним любой ценой. Однако, поработив таким образом человека, красота все равно не открывает ему своей истинной сути («непозволительно говорить о красоте познанного», как сказано в «Падении ангела»). Происходит это в основном потому, что красота самодостаточна, не существует таких людских или божественных законов, которым бы она подчинялась. Красота стоит заведомо вне норм морали.

Красота тотально агрессивна по отношению к окружающему ее миру. Так, она враждебна не только этике и человеку, но и самой себе — два воплощения прекрасного, находясь в непосредственной близости друг от друга, взаимно отталкиваются, как однополюсные магниты, не могут сосуществовать, ощущая соперничество. Это показано в романе «Весенний снег» (1968 г.), в любовном конфликте его главных героев, Киёаки и Сатоко[34], являющихся воплощениями красоты «запретной, невозможной, недосягаемой»:

«Наверное, Хонде единственному выпало такое в дружбе — часто видеть, как Киёаки отворачивается от тех, кто его любит, и не просто отворачивается, а жесток с ними. Хонда предполагал, что эта надменность, подобно плесени, незаметно росла в его душе с тех пор, как тринадцатилетний Киёаки осознал всеобщее восхищение его красотой»[35].

Перейти на страницу:

Похожие книги

Уильям Шекспир — природа, как отражение чувств. Перевод и семантический анализ сонетов 71, 117, 12, 112, 33, 34, 35, 97, 73, 75 Уильяма Шекспира
Уильям Шекспир — природа, как отражение чувств. Перевод и семантический анализ сонетов 71, 117, 12, 112, 33, 34, 35, 97, 73, 75 Уильяма Шекспира

Несколько месяцев назад у меня возникла идея создания подборки сонетов и фрагментов пьес, где образная тематика могла бы затронуть тему природы во всех её проявлениях для отражения чувств и переживаний барда.  По мере перевода групп сонетов, а этот процесс  нелёгкий, требующий терпения мной была формирования подборка сонетов 71, 117, 12, 112, 33, 34, 35, 97, 73 и 75, которые подходили для намеченной тематики.  Когда в пьесе «Цимбелин король Британии» словами одного из главных героев Белариуса, автор в сердцах воскликнул: «How hard it is to hide the sparks of nature!», «Насколько тяжело скрывать искры природы!». Мы знаем, что пьеса «Цимбелин король Британии», была самой последней из написанных Шекспиром, когда известный драматург уже был на апогее признания литературным бомондом Лондона. Это было время, когда на театральных подмостках Лондона преобладали постановки пьес величайшего мастера драматургии, а величайшим искусством из всех существующих был театр.  Характерно, но в 2008 году Ламберто Тассинари опубликовал 378-ми страничную книгу «Шекспир? Это писательский псевдоним Джона Флорио» («Shakespeare? It is John Florio's pen name»), имеющей такое оригинальное название в титуле, — «Shakespeare? Е il nome d'arte di John Florio». В которой довольно-таки убедительно доказывал, что оба (сам Уильям Шекспир и Джон Флорио) могли тяготеть, согласно шекспировским симпатиям к итальянской обстановке (в пьесах), а также его хорошее знание Италии, которое превосходило то, что можно было сказать об исторически принятом сыне ремесленника-перчаточника Уильяме Шекспире из Стратфорда на Эйвоне. Впрочем, никто не упомянул об хорошем знании Италии Эдуардом де Вер, 17-м графом Оксфордом, когда он по поручению королевы отправился на 11-ть месяцев в Европу, большую часть времени путешествуя по Италии! Помимо этого, хорошо была известна многолетняя дружба связавшего Эдуарда де Вера с Джоном Флорио, котором оказывал ему посильную помощь в написании исторических пьес, как консультант.  

Автор Неизвестeн

Критика / Литературоведение / Поэзия / Зарубежная классика / Зарубежная поэзия