— За стенами были настороже королевские солдаты. Мужчин они вешали, с женщинами делали все, что им хотелось, ну, а с детьми? Разве узнаешь, что они творили. Да и нельзя было уходить из города. Это значило признать его поражение. Есть такое, чего делать нельзя. Неизвестно почему. Надо было умирать вместе с городом, либо… Я уже не помню, когда умерло мое второе дитя. Помню только, что, когда депутаты пошли к королю Людовику XIII, чтобы стать перед ним на колени и подать ему на подушке ключи от города, у меня оставался только один ребенок, самый младший… Все спешили, кричали: «Идем к воротам, там хлеб…» И я тоже бежала, то есть мне казалось, что бегу, а на самом деле я, как и другие, еле тащилась, хватаясь за стены… Все мы были словно призраки… Да, нас можно было назвать призраками… Я посмотрела на малыша, его черные глазки казались огромными на крохотном исхудавшем личике, и подумала: «Ну все кончилось, депутаты сдают город королю… Король сейчас войдет в город, и в городе будет хлеб! Все кончено, город сдался. Но этот малыш у тебя остается. Хоть он один. Для него сдача наступила вовремя — так я тогда думала, — еще несколько дней, и ты осталась бы матерью с пустыми руками. Слава Богу!» Но знаете, что случилось?
— Нет, — ответила Анжелика, с ужасом глядя на Ревекку.
— Ну и вот… Да выпейте же вино, нечего ему тут стоять и греться, вино с Королевского острова надо пить прохладным… Ну и вот, у ворот города появились солдаты, они раздавали ковриги, горячие еще, прямо из печей, которые были у них в лагере. Им было приказано держаться вежливо с мужественными ларошельцами… Ну а солдаты, если их не гонят биться, тоже бывают иногда похожи на людей… Кое-кто из них даже всплакнул, глядя на нас, я сама видела… Ну вот, я поела, и маленький мой поел, ухватился обеими ручонками за кусок хлеба и грыз его, словно бельчонок… И тут вдруг он сразу умер… Потому что съел слишком много, слишком быстро. Головка у него склонилась на плечо, и все кончилось. Оставалось мне только похоронить его, как и двоих других… А что со мною потом стало, как вы думаете? Чуть с ума не сошла, чуть совсем с ума не сошла… Ну и вот, дочь моя, усвойте хоть это: что бы ни случилось, что бы ни пришлось перетерпеть, жизнь все нити склеивает заново, как паук, и гораздо быстрее, чем можно вообразить, и этому не воспрепятствуешь…
На минуту она умолкла и слышен был только скрип ее ножа, быстро выскребавшего крабью скорлупу.
— Сначала я нашла утешение в еде. Видеть перед собой то, чего так долго не хватало, давало какое-то удовлетворение, я забывала тогда о пережитом. А потом, попозже, меня утешало море. Я уходила на береговые скалы и подолгу смотрела на него. Я слышала стук кирок, разбивавших укрепления и башни Ла-Рошели, нашего гордого города. Но море-то осталось, его никто не мог у меня отнять. Вот это и утешало меня, дочь моя… А потом меня полюбил один человек. Он был папист. Их много оказалось в городе, словно из-под земли вылезли. Но этот умел хорошо говорить о любви, а мне ничего больше и не надо было. Мы бы и повенчались, да вот ведь какая штука! Надо было мне прежде обратиться в папизм. Ну, это уж не по мне. И он сел на корабль и отправился в Сен-Мало, там у него и родня была, и наследство оставалось. Больше я его не видала… Так-то! Родила я от него, мальчика родила… Ну что ж, надо было возвращаться к жизни, не так ли? Дети, они дают силу жить.
Закончив свой рассказ, Ревекка встала, стряхнула с фартука кусочки крабьей скорлупы. Потом снова внимательно прислушалась.
— Да нет, это я море слушаю. Сердится оно, ворчит… Посмотрите-ка.
В глубине алькова, за кроватью, было окно. Она раздвинула ставни, распахнула створки со стеклами, вставленными в свинцовый переплет. В комнату ворвался свежий порыв ветра, насыщенного запахом водорослей и соли; шум волн, разбивавшихся о стены, был так силен, что надо было кричать. По небу неслись тучи цвета расплавленного свинца; пролетая мимо луны, они принимали разные оттенки, то походили на сгустки дыма, то на взмахи шарфа, темного, как чернила. Слева подымалась башня с огромной пирамидальной вершиной в готическом стиле, на которой стоял фонарь. Это был маяк, освещавший путь судам, пробиравшимся через морские протоки между островами. Там виднелся силуэт часового с алебардой, ссутулившегося под напором ветра. Он зажег погаснувший было огонь, языки которого заплясали под стрелками свода башни, спустился вниз по винтовой лестнице и укрылся в кордегардии.