Читаем Былое и думы.(Предисловие В.Путинцева) полностью

Притом костюм его чрезвычайно важен, в красной рубашкенарод узнает себя и своего. Аристократия думает, что, схвативши его коня под уздцы, она его поведет куда хочет и, главное, отведет от народа; но народ смотрит на красную рубашкуи рад, что дюки, маркизы и лорды пошли в конюхи и официанты к революционному вождю, взяли на себя должности мажордомов, пажей и скороходов при великом плебее в плебейском платье.

Консервативные газеты заметили беду и, чтоб смягчить безнравственность и бесчиние гарибальдиевского костюма, выдумали, что он носит мундирмонтевидейского волонтера. Да ведь Гарибальди с тех пор был пожалован генералом — королем, которому он пожаловал два королевства; отчего же он носит мундир монтевидейского волонтера? (242)

Да и почему то, что он носит, — мундир?

К мундиру принадлежит какое-нибудь смертоносное оружие, какой-нибудь знак власти или кровавых воспоминаний. Гарибальди ходит без оружия, он не боится никого и никого не стращает; в Гарибальди так же мало военного, как мало аристократического и мещанского. «Я не солдат, — говорил он в Кристаль-паласе итальянцам, подносившим ему меч, — и не люблю солдатского ремесла. Я видел мой отчий дом, наполненный разбойниками, и схватился за оружие, чтоб их выгнать». «Я работник, происхожу от работников и горжусь этим», — сказал он в другом месте.

При этом нельзя не заметить, что у Гарибальди нет также ни на йоту плебейской грубости, ни изученного демократизма. Его обращение мягко до женственности. Итальянец и человек, он на вершине общественного мира представляет не только плебея, верного своему началу, но итальянца, верного эстетичности своей расы.

Его мантия, застегнутая на груди, не столько военный плащ, сколько риза воина-первосвященника, рго-phetare, [1131]Когда он поднимает руку, от него ждут благословения и привета, а не военного приказа.

Гарибальди заговорил о польских делах. Он дивился отваге поляков.

— Без организации, без оружия, без людей, без открытой границы, без всякой опоры выступить против сильной военной державы и продержаться с лишком год — такого примера нет в истории… Хорошо, если б другие народы переняли. Столько геройства не должно, не может погибнуть, я полагаю, что Галиция готова к восстанию?

Я промолчал.

— Так же, как и Венгрия — вы не верите?

— Нет, я просто не знаю.

— Ну, а можно ли ждать какого-нибудь движения в России?

— Никакого. С тех пор, как я вам писал письмо, в ноябре месяце, ничего не переменилось. Правительство, чувствующее поддержку во всех злодействах в Польше, идет очертя голову, ни в грош не ставит Европу, обще(243)ство падает глубже и глубже. Народ молчит. Польское дело — не его дело, — у нас враг один, общий, но вопрос розно поставлен. К тому же у нас много времени впереди — а у них его нет.

Так продолжался разговор еще несколько минут, начали в дверях показываться архианглийские физиономии, шурстеть дамские платья… Я встал.

— Куда вы торопитесь? — сказал Гарибальди.

— Я не хочу вас больше красть у Англии.

— До свиданья в Лондоне — не правда ли?

— Я непременно буду. Правда, что вы останавливаетесь у дюка Сутерландского?

— Да, — сказал Гарибальди и прибавил, будто извиняясь: — не мог отказаться.

— Так я явлюсь к вам, напудрившись, для того чтоб лакеи в Стаффорд Гаузе подумали, что у меня пудренный слуга.

В это время явился поэт лавреат

Теннисон с женой, — это было слишком много лавров, и я по тому же беспрерывному дождю отправился в Коус.


Перемена декорации, но продолжение той же пьесы. Пароход из Коуса в Соутамтон только что ушел, а другой отправлялся через три часа, в силу чего я пошел в ближайший ресторан, заказал себе обед и принялся читать «Теймс». С первых строк я был ошеломлен. Семидесятипятилетний Авраам, судившийся месяца два тому назад за какие-то шашни с новой Агарью, принес окончательно на жертву своего галифаксского Исаака. Отставка Стансфильда была принята. И это в самое то время, когда Гарибальди начинал свое торжественное шествие в Англии. Говоря с Гарибальди, я этого даже не предполагал.

Что Стансфильд подал во второй раз в отставку, видя, что травля продолжается, совершенно естественно. Ему с самого начала следовало стать во весь рост и бросить свое лордшипство. Стансфильд сделал свое дело. Но что сделал Палмерстон с товарищами? И что он лепетал потом в своей речи?.. С какой подобострастной лестью отзывался он о великодушном союзнике, о претрепетном желании ему долговечья и всякого блага, навеки (244) нерушимого. Как будто кто-нибудь брал au serieux [1132]эту полицейскую фарсу Greco, Trabucco et C°.

Это была Мажента.

Я спросил бумаги и написал письмо к Гверцони, написал я его со всей свежестью досады и просил его прочесть «Теймс» Гарибальди; я ему писал о безобразии этой апотеозы Гарибальди рядом с оскорблениями — Маццини.

«Мне пятьдесят два года, — говорил я, — но признаюсь, что слезы негодования навертываются на глазах при мысли об этой несправедливости» и проч.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже