Как это ни смешно, американцы тогда ничего толком не знали про комсомол. Консул с пристрастием допрашивал меня, как и почему я в него вступила, и разделяю ли его идеологию, и какие функции в нем исполняла, и поддерживаю ли связь с его руководством… Членов советской компартии тогда в Америку не впускали, и мне тоже чуть было не отказали в визе. Вмешался кто-то авторитетный, и визу мне дали, но против моего имени в документах Госдепартамента навсегда осталась отметка, и меня мучили по этому вопросу каждый раз, когда я просила американскую визу. Уже и знали все про комсомол, и членов компартии советской впускали, но отметка оставалась, а значит, и подозрение…
Итак, надо было «подтягивать» математику. Моя мама напрягла все силы, собрала деньжонок и попросила Чижа позаниматься со мной частным образом. Учитель жил в отдельной квартире, у него была семья, но я ни разу никого из них не видела. Ходила я к нему раз шесть-семь. Он мгновенно разгреб огромную гору моего непонимания, загадочные алгебраические формулы встали передо мной во всей своей стройной ясности, и я почти готова была полюбить математику, а перед Чижом просто благоговела, хотя за все это время он ни разу не сказал мне ни одного постороннего слова. Я впервые в жизни писала контрольные работы с удовольствием, радуясь тому, как четко и легко складывались на бумаге безусловно верные ответы. И у доски я бойко стучала мелом, без колебаний выстраивая длинные цепочки уравнений. Никакой потачки на уроках Чиж мне не давал, тем не менее к концу второй четверти в моем дневнике появились первые пятерки по алгебре.
Это было слишком прекрасно, чтобы продолжаться. У мамы кончились деньги, а через какое-то время кончился и мой математический запал. Без Чижиковой поддержки мозги мои снова начали затягиваться тиной непонимания, в дневнике снова запестрели тройки.
Ясно было, что о медали можно не мечтать, и меня перестали «вести». А я с облегчением перестала напрягаться по физике-химии-математике. Так я и добрела до конца школы, и аттестат зрелости у меня получился красивый – поровну пятерочек да троечек, да одинокая четверка, по Сталинской Конституции.
Незадолго до окончания мной школы свершилось большое историческое событие: умер великий Сталин. Я говорю «великий» без всякого цинизма или сарказма. Он был не просто велик – он был огромен. Он был везде, во всем и всегда. В отличие от большинства моих одноклассниц, я не питала к нему никакой любви, и даже наоборот – в окружавшей меня среде очень многое было уже известно, – но я прожила всю свою жизнь при нем, и трудно, просто невозможно, казалось, представить себе, что эта гигантская глыба, неизменно стоявшая за всем и висевшая надо всем, внезапно превратилась в пустое место. Люди были в ужасе – как же теперь жить дальше, без него? Я в ужасе не была, но и мне казалось странно, непривычно. И еще – так, будто свалилась со всех нас огромная тяжесть, а легче не стало…
В школе классная руководительница начала было траурную речь, но на полуслове залилась слезами. В классе раздались громкие рыдания. Я посмотрела на Аду. Она сидела с мрачным, слегка брезгливым выражением лица. Но – в глазах у нее стояли слезы!
– Ты чего? – шепнула я ей.
– Действует! – прошептала она. – На тебя тоже?
Тут только я почувствовала, что и сама готова заплакать. Я не испытывала ни малейшей печали, напротив, настроение было приподнятое, возбужденное, но всеобщие слезы увлекали и меня. И я с удовольствием заплакала. Рядом всхлипнула Адка.
В классе шла настоящая вакханалия горести. Девочки стонали, падали головой на парту, обнимались, рыдали друг у дружки на груди, громко сморкались. Мы с Адкой сдвинулись поближе и тихо перешептывались сквозь слезы:
– Вот идиотство!
– Массовая истерика.
– Мы с тобой тоже хороши.
– Две рёвы-коровы!