Он никак не мог свыкнуться не только со смертью, но и с возрастом, оставаясь в собственном представлении «Сережей», как в юности, хоть и подкатывало уже к пятидесяти, до которых ему не суждено было дожить год и несколько дней. Терпеть не мог, когда его называли Сергей, а уж тем более — Сергей Донатович. Время от времени он не скажу, что раздражался, скорее удивлялся, что я его моложе, хотя разница была всего ничего: мы оба — военного разлива, но Довлатов родился в сентябре 41-го, а я в феврале 42-го. И вот однажды прихожу домой, включаю ответчик и слышу ликующий голос Сережи, который до сих пор стоит у меня в ушах. Глаз у него был цепкий, и он всегда радовался такого рода ошибкам:
Когда умер наш с Леной друг и переводчик Гай Дэниелс, Довлатов странно как-то отреагировал: «Умирают нужные люди». Было это уже после смерти Карла Проффера, который издавал в своем «Ардисе» Сережу. Самоубился общий знакомый Яша Виньковецкий, и Довлатов рассказывал такие натуралистические подробности, словно сам присутствовал, когда тот повесился. Был уверен, что переживет сердечника Бродского, и даже планировал выпустить о нем посмертную книжку, и ему было о чем рассказать, а вышло наоборот: Бродский сочинил о нем путаный мемуар. Заболевшему Аксенову предсказывал скорую кончину — тот, слава богу, жил и жил: сначала как человек, потом как овощ. У себя на ответчике я обнаружил Сережино сообщение об умирающем Геннадии Шмакове, нашем общем, еще по Ленинграду, знакомом:
На самом деле у Шмакова был СПИД, его быстро скрутило.
О смерти Довлатов говорил часто и даже признался, что сделал некоторые распоряжения на ее случай: в частности, не хотел, чтобы печатали его письма и скрипты, хотя именно по его радиопередачам, «пропетым» — ну да, типа речитатива — чудным магнетическим баритоном, узнали его в России задолго до того, как там была напечатана его проза. Как-то, уже в прихожей, провожая меня, Сережа спросил, будут ли в «Нью-Йорк таймс» наши некрологи. Я пошутил, что человек фактически всю жизнь работает на свой некролог, и предсказал, что его — будет, и с портретом, как и оказалось.
Есть такое понятие «усталость металла». У Довлатова определенно была усталость жизни, касалось ли это душевной изношенности или оскудения литературного таланта. Ладно, пусть будет эвфемизм: упадок писательской активности. В одну из наших последних прогулок — Сережа, Яков Моисеевич и я — он вдруг остановился и скорее сказал прозой, чем продекламировал, да так, что пушкинские строки стали как бы его личным признанием:
Мне было как-то неловко, и я сказал пошлость:
— Ну, на самом донышке что-то осталось? Какие-нибудь желания?
— Безжеланные желания, — сострил Сережа и стал рассказывать какую-то жутко смешную историю.
Настал последний, трагический август в его жизни. Лена, Нора Сергеевна и Коля на даче, в Нью-Йорке липкая, мерзкая, чудовищная жара, постылая и постыдная радиохалтура, что бы там ни говорили его коллеги, на «Свободе» с ежедневными возлияниями, наплыв совков, которые высасывали остатные силы, случайные приставучие бабы, хоть он давно уже, по собственному признанию, ушел из Большого Секса. И со всеми надо пить, а питие, да еще в такую жару, — погибель. Можно и так сказать: угощал обычно он, а спаивали — его.