Когда-то Брутков и Аникин вместе служили в Ташкенте в казачьем полку, вместе потом поселились в Ореховке. Брутков съездил к себе домой, на Иртыш, привез вместе с женой и сыном-подростком кое-что еще в замшевом кисете, оставшемся ему после смерти отца. Аникин тоже ездил к себе на Урал, в Оренбургскую губернию. Привез жену да мать-старуху, всю жизнь, с тех пор как он родился, страдавшую пупочной грыжей. Когда Аникин после увольнения из полка приехал за ними на хутор, затерянный в Оренбургских степях, в хозяйстве у них была коза да бегавший по двору визгливый поросенок с черным пятном на боку. Пока готовились к переезду, продавали свой хилый домишко, крытый черной прогнившей соломой, козу да табуретки, да две пары валенок, Федор уверял жену и мать-старуху, что в том теплом краю, куда они поедут, валенки не нужны, поросенка зарезали и съели.
Кое-как добрался он потом до Ореховки, года два ютился у Бруткова во дворе, летом — под телегой, накрытой попоной и развешанными на дробинах пеленками, — здесь же, под телегой, в душную летнюю ночь жена родила ему девочку Олю, с шестью пальцами на левой руке, зимой — на кухне, помогая Бруткову отстраиваться и налаживать хозяйство.
Брутков на устройство своего хозяйства получил в переселенческом управлении какую-то ссуду, а Аникин, сколько ни бился, ни хлопотал, сколько ни наставлял его Брутков, как надо действовать, ничего Федор Аникин так и не добился. За одно лето Брутков выстроил себе дом под железной крышей, теплый коровник, конюшню.
Аникину, наконец, как он говорил, подфартило. У старухи соседки, жившей в темной и низкой мазанке с земляным полом, вышла замуж единственная дочь. Жених жил в Уразаевке, работал там при конном заводе ковалем и забрал молодую жену к себе вместе с тещей. Вот эту мазанку с небольшим огородом и вишневым палисадником Аникин и купил, хотя и очень дешево, но опять-таки не без помощи Бруткова, который дал ему будто бы безвозмездно какую-то сумму денег.
— Отдам, Андрей Степанович, — прошептал Аникин Бруткову, чувствуя сдавливающий комок в горле. — Отдам. Верь моему слову. Вот погоди, оперюсь маленько… и отдам.
— Да не надо, тебе говорю. Не отдавай. Лучше иногда помоги в хозяйстве… Ну там… клевер скосить, в снопы связать… огород полить…
— Да это… что там за разговор! — махнул рукой Аникин. — Всегда тут… перед тобой… как лист перед травой.
С тех пор прошло уж, должно быть, лет восемь, но Аникин так и не мог отдать долг. Да теперь в глубине души и сам считал, что давно отработал этот долг Бруткову, хотя вслух иногда все еще клялся и твердил, что непременно отдаст.
— Вот ведь все у меня не как у людей, — жаловался он Бруткову. — Все как-то впоперек выходит.
— А что впоперек-то?.. — усмехался Брутков.
— Да все. У людей повдоль, а у меня впоперек. Посеял нынче подсолнухи, а они уродились все пустые. Шляпка — во! — ведром не накроешь, а семечко в ней пустое.
— Поливал много?
— У-у, постарался. В тот момент как раз самая вода была. Я и обрадовался. Лью да лью. Лью да лью. В неделю по три раза дул их водой-то.
— Ну вот они и уродились у тебя пустые. Подсолнух ведь нельзя водой-то баловать.
— Так ведь думал… что же., кашу маслом не испортишь.
Брутков смеялся.
То придумал однажды Аникин тыкву посадить у себя на огороде, то сахарную свеклу.
— Урожай, верно, я снял хороший, но и тыква, и сахарная свекла оказались никому не нужны, — опять жаловался он Бруткову.
Было у Аникина хорошее ремесло в руках — отличный был он сапожник. Со всей Ореховки несли к нему чинить обувь, но опять незадача: для серьезной работы — поставить, скажем, новые головки на сапоги или спиртовые подметки — у Аникина ни инструмента, ни материала не хватало, а за чепуху ему совестно было брать деньги.
От нужды ли от своей или оттого, что, как говорили ореховцы, хотелось ему свой казачий нрав выказать, Аникин ни с кем не мог разговаривать спокойно, мирно, без злобы. Даже когда делал доброе дело, беспричинно вспыхивал, кричал, злился.
— Иди, иди со своим пятиалтынным! — мгновенно вскипая, отталкивая чью-нибудь руку, кричал он зло, — Сам-то, видно, последний… без соли съел, а еще туда же… пятиалтынными разбрасываться. Айда проваливай! — И грубо выталкивал односельчанина со двора.
— С тобой, Аникин, и покурить нельзя, — говорили ему ореховцы.
— Почему же это нельзя? — спрашивал он сердито.
— Да опасно.
— Чего опасно-то, спрашиваю?
— Порох.
— Какой порох? Чего ты мелешь? — говорил он, все больше насупливаясь.
— Да это я про тебя.
— Ну? А что?
— Порох ты, говорю, а не человек. Вспыхнешь и убьешь.
— И убью. У меня кровь казачья. Знай.
И в самом деле: хотя был Аникин невысокого роста, с какими-то хрупкими цыплячьими плечами, его побаивались в Ореховке.
У него были густые черные волосы, всегда влажные на лбу.
Аникин ладил с одним Брутковым. Может потому, что и у Бруткова в Ореховке было не много друзей: старик Лабинский заходил иногда на Покров попробовать вино молодое, брутковское, поп приезжал из Уразаевки, богатый киргиз в желтом бараньем тулупе из соседнего аула.