Однажды вечером в ресторане «Пер Хатюиль» Мане познакомился с сыном Латюиля, пришедшим в военной форме, и решил нарисовать их с Эллен Андре на террасе ресторана, «на настоящем пленэре, чтобы очертания фигур сливались с вибрацией атмосферы». Он сделал набросок в «Пер Хатюиль», а заканчивал картину в студии. Ему хотелось, чтобы на заднем плане была видна фигура самого Латюиля в длинном белом фартуке: «Вы просто ходите туда-сюда, как искатель удачи, и разговаривайте, пока я рисую».
Модели заняли свои места, работа началась, и все шло прекрасно. Пара на переднем плане гармонически сочеталась, Мане был в восторге. Но когда наступило время третьего сеанса, они прождали Эллен Андре напрасно. На следующий день она снова не пришла. А когда в конце концов появилась, всячески извиняясь, и объяснила, что была занята на репетициях в театре, Мане ужасно рассердился и заявил, что в таком случае будет рисовать картину без нее. Сын Латюиля привел на замену свою приятельницу, они заняли места, но это было совсем не то. «Снимите китель и наденьте вот это…» – Мане протянул ему свою куртку и начал соскребать краску с холста. Приходилось менять весь замысел картины.
После того как он загубил семь или восемь холстов, картина наконец обрела надлежащий, с его точки зрения, вид, если не считать рук и еще двух-трех деталей. Мане объявил, что нужен всего еще один сеанс. В конце этого последнего вечера он развернул мольберт: картина была закончена, оставалось лишь вставить ее в раму. В остальном все было «на сто процентов». Правда, рука в перчатке получилась неидеальной, но «три мазка – чик-чик-чик! – и все будет прекрасно». Оставив картину на мольберте, они отправились ужинать.
– Уф, – вздохнул Мане, – у меня теперь есть кое-что для следующего Салона.
Отправив картину в приемную комиссию, он обосновался в «Нувель Атэн», где начал писать портрет Джорджа Мура, впечатлившись его белым лицом и торчащими в стороны рыжими волосами: это напоминало ему «половинку разломленного вареного яйца». Для продолжения работы он пригласил Мура к себе в студию, и тот открыл, что именно находится за занавесом, отделяющим от нее галерею Мане. Эта часть помещения была почти пуста, если не считать картин, дивана, кресла-качалки, стола для красок и мраморного столика на чугунных ножках, какие ставят в кафе.
Снова и снова Мане соскребал краски с холста и начинал все сначала. И «каждый раз, – вспоминал Мур, – картина становилась ярче и свежее и никогда не теряла ни грана качества». Наконец Мане остался доволен. Завершенный портрет, по мнению Мура, представлял его «с таким зеленым лицом, словно он был утопленником».
Несмотря на всю эту бурную деятельность, Мане не чувствовал себя лучше. В левой ноге появились признаки паралича. Однако в тот период Мане реагировал на это лишь тем, что все решительнее окунался в работу.
А в Ветее Камилла Моне полулежала в шезлонге, наблюдая за играющими детьми. Время от времени, склонившись вперед, она гладила по головке одну из Алисиных дочерей. Камилла слишком страдала от болей, чтобы смотреть за двумя своими сыновьями, и Алиса с дочерь-ми Бланш, Мартой и Сюзанной взяли на себя заботу обо всех детях.
К маю Ошеде увидели, что состояние Камиллы критическое и ей осталось жить несколько дней. Моне пришел в отчаяние. Мане он сказал, что пребывает в жестокой депрессии: жена неизлечимо больна, дети хилые, погода невыносима. Картины не имели успеха, и все его жалкое существование – сплошной провал.
Он начал отыгрываться на Ошеде, провоцируя и взваливая на него собственную вину. Моне вдруг стало казаться, что Ошеде обращается с ним как с человеком, посягающим на его права. Если так, вероятно, себя Ошеде представлял хозяином дома. В таком случае почему Оше-де не требует, чтобы Моне этот дом покинул? Ведь он лишь дополнительная обуза для бюджета четы Ошеде.