Впечатление противоречивости, неоднозначности сопоставления Чехова с Пушкиным подтверждается дневником самого Толстого. «О литературе, – записывает он 3 сентября 1903 года. – Толки о Чехове: разговаривая о Чехове с Лазаревским, уяснил себе то, что он, как Пушкин, двинул вперед форму. И это большая заслуга. Содержания же, как у Пушкина, нет»[30]
.В известном интервью корреспонденту газеты «Русь» А. Зенгеру, данном через несколько дней после смерти Чехова (июль 1904 года), наряду с часто цитируемой фразой о «совершенно новых для всего мира формах письма», есть и интересующая нас параллель: «Я хочу вам сказать еще, что в Чехове есть большой признак: он один из тех редких писателей, которых, как Диккенса и Пушкина и немногих подобных, можно много, много раз перечитывать, – я это знаю по собственному опыту…»[31]
Повторение знакомых формул в воспоминаниях В. Лазурского, опубликованных в 1915 году, данных, однако, в однозначно панегирическом, даже самоуничижительном ключе, заставляет заподозрить вторичный характер этого текста: мемуарист, кажется, «вспоминает» уже рассказанное другими. В версии Лазурского Толстой говорит: «Талант Чехова я ставлю гораздо выше собственного. Только Чехов создал новый собственный тип письма. Чехов умеет одним словом выразить то, что другие не скажут целыми страницами. Чехов – это Пушкин нашей прозы»[32]
.Толстой, как видим, не только ощутимо колеблется в оценках (проза замечательна – пьесы не нравятся, форма «продвинута» – содержания нет, Пушкин в прозе – маленький Пушкин), но и меняет основания сопоставлений. Пушкин и Чехов оказываются соотнесены то как психологи-лирики («каждый может найти что-нибудь такое, что пережил и сам»: лирический способ восприятия, присвоения образа), то как стилисты-миниатюристы («умеет одним словом выразить то, что другие не скажут целыми страницами»), то как эстеты-авангардисты («двинул вперед форму»), то как «нормальные» классики, создатели многослойных, эстетически насыщенных текстов («можно много, много раз перечитывать»).
В современном литературоведении Пушкин и Чехов сопоставлялись как «объективные» художники (Л. М. Цилевич), как авторы «поэтизированной» прозы (З. С. Паперный), как мастера точной детали (В. С. Непомнящий и др.), как создатели «тернарных моделей» (Ю. М. Лотман). Примечательно, однако, что историко-литературная конкретизация таких параллелей осуществляется на узком пространстве. Точкой сравнения с пушкинской стороны оказываются обычно «Повести Белкина».
Хотелось бы подойти к проблеме с несколько иной стороны, расширить проблемное поле и основания для сопоставлений. Для этого нам понадобится понятие парадигмы.
Благодаря Т. Куну («Структура научных революций») парадигма из лингвистического термина превратилась в общенаучную категорию и недавно была транспонирована в область культуры[33]
. В главе «Чеховские писатели и литератор Чехов» мы пытались показать, что, взяв за основу формы авторства, в русской литературе классического периода можно увидеть три сменяющие друг друга эпохи, три парадигмы, различающиеся художественными стимулами и местом художника в культурном пространстве.Пушкинская поэтическая парадигма и чеховская литераторская в таком случае не столько наследуют, сколько противостоят друг другу.
«Центральное положение в пушкинском мире занимает фигура пророка…»[34]
Пушкинский Поэт-пророк осознает свое призвание как миссию, слышит божественный глагол, апеллирует к Народу и Царю, презирает толпу, превыше всего ценит творческую свободу, признавая свою зависимость только от Музы.Чеховский литератор не мыслит в таких универсальных иерархических категориях. Он зависит от публики и вступает с ней в отношения как частный человек, профессионал, руководствуясь не метафизическими стимулами, а лишь чувством долга. «Пишем мы машинально, только подчиняясь тому давно заведенному порядку, по которому одни служат, другие торгуют, третьи пишут…» (5, 134).
Любопытно, как важная для художественного мира оппозиция
Отношения с государством, с верховной властью – сквозной сюжет творчества и жизни Пушкина. «Полтава», «Пир Петра Великого», «Стансы», «Медный всадник» и многое другое вырастает из ощущения живой, личной связи между вершинами социальной (Царь) и эстетической (Поэт) иерархии. Часто недовольный конкретным воплощением этих связей, Пушкин никогда не сомневается в праве на особые отношения между Поэтом и Царем.