— Там тело нагуляешь, — гоготала артель.
Мужичонка коротко глянул на Степана и круто повернул к пристани.
Степан опешил. Обычно вспыхивала перебранка, артельщиков засыпали злыми и солеными словами, а этот только глянул, и у Степана отчего-то тревожно екнуло сердце. Были во взгляде его не то, чтобы гордость либо обида, а какая-то умная, незлобивая, сознающая себя сила. Давно не видал Степан такого в глазах людей!
— Эй! — прокатилось вдруг по реке, — воротись…
Артельщики застыли от удивления: в голосе Степана не слышалось насмешки. Мужичонка вернулся. На восковом лице его играла тонкая и светлая улыбка.
С тех пор и прижился он в степановой артели. Звали его Фомой. Он так быстро и складно вязал плоты, что за ним не угнаться было самому наторевшему в этом деле силачу Никифору.
— Ты где, Фома, постиг такую премудрость? — спрашивали сплавщики.
— В собственной семинарии, — отвечал Фома. — Вы вот привыкли примеряться к человеку — широки ли плечи, крепки ли ручищи, а про одну самомалейшую штуковину запамятовали. — Он ударял себя рукой по голове. — Она ведь, родимая, тоже в работе свою долю имеет!
— Верно, ты хоть и квелый, да в работе веселый, — раздумчиво соглашался Степан.
По ночам, когда темное небо мягко опускалось на реку, закрывая ее, казалось, от всего света, и плоты тихо скользили по сонно причмокивавшей воде, любили артельщики слушать рассказы Фомы о разных виденных им людях.
Много их повстречал Фома! И дивно — после его рассказов крепче верилось в человека, светлей становилось на душе.
— Человек, — говорил он, — завсегда в гору идет. Ползал он на четвереньках может сотни, а может тысячи лет, а потом встал на ноги и все живое вокруг ахнуло — великанище! И пошел человек. Да так прытко пошел, что всех тварей обогнал. Вырастали перед ним дремучие чащобы, разливались безбрежные моря и реки, заманивали мягкой муравой бездонные болота, а он, непокорный, шел навстречу студеному ветру, подымался все выше и выше — к солнцу, к простору…
— А ведомо ли тебе, Фома, что человека норовят нынче сызнова на четвереньки поставить? — спрашивал Степан и в голосе его закипал гнев.
— Ведомо, — тихо отвечал Фома и вдруг восклицал с неожиданно злой и буйной силою: — А ты не давайся! Кулачищи-то вон какие! На твоем широком хребте сидеть вольготно. Выпрямись!
— Выпрямись, ядреный пескарь, — смущенно ворчал Степан, — аккурат в домовину и угодишь. По мерке сделают!
— Эх! — вздыхал Фома, — вот и надо всем разом… выпрямиться-то! Кони и те от волков в круг сбиваются, — да копытами, копытами! Либо наше дело взять: одному-то бревну — немного цены, а вместе свяжешь — плот!
— Та-ак… — протяжно откликался Степан, налегая грудью на рулевое весло. — Ты все о других сказываешь, о себе что ж ничего не промолвишь?
— О себе болтать негоже, — щурился Фома. — А тебя ежели спытают — отвечай: жил-де такой богатей Фома: денег — кукиш, сказок — сума.
Артельщики переглядывались, а угрюмый Селиверст доил свою бороду и басовито бросал:
— Видать, есть на тебе грех…
— Грех не орех, сразу не раскусишь, — отвечал Фома.
Степан облизывал горячие губы, глядел вверх.
Небо теперь было густо усеяно изумрудной россыпью огней. Вдали, подчеркивая густую черноту земли, мягко светлела бледнозеленая полоска горизонта — предвестник грядущего рассвета.
Егор Кузьмич, проведав про Фому, съязвил, глядя на Степана своими белесыми глазами:
— Слыхал я, ты соловья завел. Гляди, Степанушка, как бы пташечка беды не накликала!
Степан шагнул к Старшинову, вцепился всей пятерней в его плечо:
— Язык — не помело, знай держи его за зубами. А ляпнешь — гляди! Я себя отжалел давно.
Егор Кузьмич потер занывшее от боли плечо, елейно, нараспев простонал:
— Что ты, Степа, господь с тобой! Я сказал, тебя жалеючи.
— Пожалел волк кобылу, — сверкнул глазами Степан, — от вашей жалости сызмальства синяки на душе ношу!
И все же Степан встревожился: неровен час, выдаст Фому Старшинов. Крепко, будто стальным канатом привязался к Фоме Степан: был для него этот душевный мужичонка живым огоньком в кромешной тьме.
Но в Самаре так же нежданно, как и объявился, Фома ушел. Перед тем, вечером, он отозвал в сторону Степана и с виноватой улыбкой сказал:
— Спасибо за хлеб-соль, за дружбу. Зовут… Переждал, говорят, непогоду, теперь давай сызнова за работу.
— Полно шутить, Фома! Какая еще у тебя тут работа?
Фома снова усмехнулся, но лицо его стало жестким:
— А такая, брат, работа, что от нее у царя икота.
— Вон как! — удивленно промолвил Степан и вдруг взял Фому за руки и, жадно заглядывая в глаза, спросил:
— А нельзя ли и мне в твою артель, а?
— Что ж, можно, — просто ответил Фома, словно этот вопрос Степана не был для него неожиданным. — Подходит время новых боев за справедливую жизнь. После пятого года народ много постиг. — Потом, нахмурив широкие брови, добавил: — Кому надо, я скажу. К тебе придет человек.
Вскоре началась война. В Рыбаково она пришла охапкой повесток о призыве. Вся Степанова артель, кроме старика Селиверста, попала под мобилизацию.