— Пойти за ними? — мечется поэт от окна к двери. — Подслушать, догадаться?.. Понять, как он мог так быстро?.. С ним она уходит в горы… Я бы на коленях пополз… Пойти? — и в неурочный час стучит Мировичу и просит послать за вином к болгарам, обещает вернуть деньги завтра, послезавтра, требует вина, много вина, бочонками чтобы залить весь сад, утопить все селение, — и молит, молит Мировича:
— Скажите же мне, кто он? Скажите, почему «светлейшая» пошла с ним?
Лунин входит, кашляет, не отворачиваясь, — уже перестал стесняться, — отплевывает в зеленую с притертой пробкой склянку и говорит, что Треч жулик, международный сыщик, что поэт сладострастный павиан и только притворяется монахом, себя называет вредным чахоточным плевком, ругается и находит, что всем им, вкупе с разжиревшими певицами, чиновниками и паралитиками, пора уже перестать гадить шелковый пляж.
— А я кто? Обо мне вы забыли, — усмехается Мирович и краснеет. От румянца, застенчивого, как у юноши, молодеет и хорошеет его усталое, многотрудное лицо.
— Вы? — Лунин машет рукой. — Вы несчастнее всех нас: вы циник с верой в святое чудо.
Мирович идет за вином; идя, согнулся и глядит себе под ноги, точно потерял и ищет любимое заветное кольцо.
Втроем пьют до сумерек, и когда «светлейшая» возвращается к себе, поэт на кровати громко читает чужие стихи, Лунин, пошатываясь, укладывает спать Андрюшка, а Мирович ждет на лестнице и, услышав шаги «светлейшей», решительно направляется к ней:
— Ждать вас сегодня на старом месте?
«Светлейшая» останавливается и вдруг говорит тихо и брезгливо:
— Бог мой, вы пьяны…
Возле внезапно поплывшей куда-то лестницы и стремительно падающего навеса вовремя появляется Треч, вовремя, чтобы подхватить сзади, руку сжать и сказать дружески:
— Придите в себя. Вот так. Еще раз понюхайте. Не бойтесь, я знаю, где ваша комната, и доведу вас с удовольствием. Вообще все, что угодно, сделаю для вас с большим удовольствием. Запомните это. Вы мне весьма нравитесь. Мужчин я люблю таких, как вы, а женщин… Ай ай, как неосторожно вы заговорили с ней. Выпив, женщину или бьют, или берут, но никогда с нею не разговаривают. На постели или под палкой женщина не чувствует запаха вина: во всех остальных случаях она не прощает. Мы пришли. Позвольте, я вам расстегну воротник. Еще раз понюхайте. Что, хорошо? Лежите, лежите, я не ухожу. Мы будем с вами беседовать о судьбах России. Вам нравится такая тема? Она очень пикантна, не правда ли, особенно теперь, когда кровь дешевле глины? Пожалуйста, нюхайте, не стесняйтесь, это заграничный нашатырь. Или о женщинах поговорим? Хотите, я вам расскажу, как один казак в два часа изнасиловал пять евреек, двух пожилых и трех молоденьких? И когда старшая… Лежите, лежите, я взбиваю подушку…
К звездочету, к кому доступ труден, как к Далай-Ламе, Треч собирается запросто.
— Он в вас запустит подсвечником, — предупреждает Лунин.
— Увидим, — отвечает Треч.
И, возвращаясь от звездочета, говорит:
— Ваш отшельник и мудрец просто большой русский дурак. С землей он ничего общего не желает иметь, только со звездами. Он изволит думать, что наверху лучше, чем внизу. Старый хлам заброшенного чердака. Наверху или пусто, или еще хуже. Внизу хоть одно ценно: наглядность. Что наверху? Пьют водицу и укрываются облаком. Весело! А он уверен в благости. Катастрофический дурак! Только в России мыслима такая разновидность. Любопытно, на какую звезду он вскочит, когда с моря, ну хотя бы турки, начнут обстреливать его дом?
— Не был он у Домгайлы, брешет! — бормочет Лунин. Но Мирович говорит глухо:
— Был.
А поэту безразлично, был он или не был: ведь все равно и сегодня Треч поведет «светлейшую» в горы.
— Вообще тут изрядное сборище чудаков, — продолжает Треч и обводит всех внимательным взглядом. — Вот вы, потерпевшие крушение. Ведь каждый из вас хоть раз в жизни, но тонул, правда?
— Допустим, — кривится Лунин. А Мирович шепчет ему сзади, лихорадочно, торопливо, точно в бреду:
— Молчите, молчите!
— Согласны? — радостно подхватывает Треч. — Потерпели крушение? Тонули? Барахтались и видели дно? На вашем месте другой бы навек закаялся пускаться вплавь, а вы… Другой бы все моря, все реки, рельсы и телеги возненавидел до пятого колена. Но на то вы и русские путешественники.
— А вы русский? — тихо спрашивает поэт и почему-то снимает скуфейку.
— Русский, — чуть улыбается Треч — глазами, потому что неизменная сигара во рту и дымится без устали. — Но я из новых русских. Морям я предпочитаю удобный кабинет, рельсам — кресло или качалку, а многим дорожным спутникам — одну женщину хорошей крови, породистой крови, заметьте. Я во всем люблю приятное. Конечно, и мне приходится бродить, но единственный и неизменный способ продвижения — это…
Треч заботливо поправляет манжеты и запинается на миг.