— Все это ни к чему, Рыжик. Вы где-то, а я нигде. О чем говорить? Скажи им всем: пусть оставят меня в покое. «А» говорит Асаркисов тут, «б» бубнит Корней в Москве, и Мальвина кстати тянет со слезой «и-и», Беатриса Ароновна по пальцам пересчитает мне все буквы закона. А я, Рыжик, весь алфавит перечеркнул вдоль и поперек — был закон, и нету его: скапутился, ножками задрыгал и помер. Не скрою, покойничек крепкий был: дрыгая, так меня смазал, что не знаю, Рыжик, когда все ссадины заживут.
Под рябью окончательно скрылся поплавок — стиснул Рыжик ладошки, а ладошки мокрели — ушла головка в плечи, плечи будто в живот, дальше некуда: скрючился.
— И может — и не заживут. И не надо: пусть ноют ссадины, пусть покою не дают до гроба. Но алфавита не хочу. Довольно. Был я ученик прилежный, назубок знал все буквы — в Париже штудировал, в Женеве зубрил и… Вот сломал себе зубы… Пусть оставят беззубого в покое. На что вам шамкающий? Вам — ведь вы-то уверены, что все зубы у вас на месте, убеждены, что разгрызете орешек московский. А орешек-то здоровый, ядреный, правда? Номер неожиданный, все расчеты опрокинул?
Рыжик молчал; поперхнулся было, точно натянулась леса, чтоб подсечь, выудить — и опять вяло повисла.
— И успокой их: к другой грамоте не припаду прозелитом жадным. Даже если бы захотел — поздно: весь разворочен, места живого нет. Есть такая штука, что разворачивает. Имя этой штуке простое: революция. Не по бумажке и указке, а идущая, как землетрясение: тысячью скважин. Такая, что к Асаркисовым за справками не обращается. Такая, что не спрашивает, веришь ли ты в личность или в некий железный закон, а просто берет за загривок и бац личностью в железный хребет. А он такой, что надвое мир рассекает, от полюса до полюса… И… Или ползи по хребту, отвоевывай каждый уступ, утверждай путь кровавый. Или трупом живым несись по волнам, плавай, пока тебя раки не слопают. Поздно, даже если бы… А может быть, хочу? А может быть, тянусь к ним исступленно? К ним — к конквистадорам московским, к черному хлебу ихнему — добыче российской, — минуя все калачи, расстегаи. Молчишь, Рыжик, молчишь?
Потянулся к плечикам, будто в воду опущенным, — встряхнуть их, к себе повернуть, — и в глаза, в глаза, знакомые по Сибири, по этапкам, по парижским закоулкам, по мартовским митингам петербургским, плеснуть диким хохотом, чтоб и те — другие — встрепенулись, заныли, потемнели и разделили пополам боль непосильную, крутую, не по глазам одним, не по плечам одним, — и отнял руку, не дотянувшись:
— Иди, Рыжик. Все прилично будет — мне ли не знать наших приличий. Утешь Асаркисова: «Азбуку коммунизма» шорникам и слесарям растолковывать не буду. Успокой Беатрису Ароновну: в следователи на Лубянке не собираюсь. Иди, Рыжик, иди.
А Рыжик подполз тихонечко — боком, все боком подвигался, не глядя, поплавки не выуживая, и обнял Игоря.
Маленькая ручонка, не то детская, не то девичья, раз-другой, рыбешкой, выплеснутой на берег, затрепетала — и застыла, обвившись вокруг шеи Игоря.
— Товарищек!.. Помнишь, как ты меня впервые в Якутске прозвал… Товарищек, Игорь…
— Ну что, ну что, Рыжик?
— Что будет с тобою?
— Не знаю, не знаю, Рыжик.
На миг дрогнула шея, словно в спазме, но мигом спохватилась: по-прежнему натужная, литая.
— Товарищек, Игорь…
— Ну что, ну что, Рыжик?
— Зачем ты приехал сюда?
— За нею, Рыжик. За нею. Не знаю, для чего, но ищу ее. Не найду ее тут — к югу двинусь, к бесу на рога, но разыщу ее.
— Кого? Кого?
— Единственную, Рыжик. Белую деву… синюю птицу… красный цветок…
— Ты издеваешься надо мной?
— Вру, знаю, для чего ищу. Потому, что все азбуки прахом. Потому, что все переплеты в мусорный ящик. Ни бе ни ме, не осталось даже крестика по неграмотности.
— Игорь… Ведь это банкротство, яма. Господи, и какой ты бедный, бедный…
— А ты, Рыжик, ты богатый…
Осторожно, боясь быть резким, Игорь снял с себя завядшую ручонку и приподнялся. И рядом вскочил Рыжик.
Метался по комнате, бил себя кулачком в грудь; рыжий хохолок вздыбился, прыгали брови, ножки в узеньких брючках, срывался голосок: то катился вниз, будто по ступенькам рассыпались полые горошинки, то карабкался, забираясь кверху, кверху, точно к спасительной перекладине, чтоб с перекладины паутиновой снова сорваться, снова рассыпаться, снова покатиться…
— А… вот замолчал на минуту, тебя пожалел, чтоб не сразу ударить… А ты по-своему объяснил. Нет, врешь, врешь — богатый! В тысячу раз богаче тебя. Верю в социализм, верю в Учредительное Собрание. Ага, ага, верю, верю! В мужичка верю, в русскую правду верю. А, а, ошибся, товарищ Игорь. Богатый, богатый! Хотя бы ненавистью своей богат! У тебя и этого нет. Знаю: попрошайничать будешь. А я умирать буду — плевать буду в хари их. За все!