Нам приходилось уже три раза отдавать Капа в чужие руки на время нашего с Риммой отъезда из Москвы — точнее, два раза, потому что одни «руки» были почти свои: наших друзей Марка и его жены. (С его руками был неплохо знаком несколько лет назад и мой отросток слепой кишки, от которого Марк меня своевременно избавил.)
Мы уже знали, что, к счастью, Кап умел со многими находить общий язык — с людьми, и даже с кошками, и, видимо, почти не тосковал и почти не худел в разлуке. Уточню: один раз — у незнакомых нам людей — не похудел, второй раз — у Марка — даже неприлично потолстел. Но вот в третий раз…
В третий раз мы оставили его на месяц у родственников римминой сослуживицы, живших на окраине городка Бронницы недалеко от Москвы. Заплатили аванс, объяснили Капу, что вскоре вернёмся, он кивнул ушами, махнул хвостом, и мы уехали на Северный Кавказ — там меня ждали новые подстрочники стихов, а Римму — новые впечатления от Приэльбрусья, Нальчика и Голубых озёр, где мы с Юлием уже однажды побывали.
Вернувшись в Москву, мы сразу же поехали всё на том же двухцветном «Москвиче» за Капом, о котором ничего не знали и не могли знать, так как домашнего телефона у людей, взявших его, отродясь не было, а мобильников тогда ещё не придумали.
Я никогда не обладал способностями экстрасенса, но, когда ехали в Бронницы, на душе было тревожно. Чаще обычного я раздражался на Римму и на мою маму, которая ехала с нами, и в конце концов мы все замолчали и так доехали до покосившейся калитки в неказистом заборе (всё мне не нравилось в тот день!).
На стук в дверь дома никто не отозвался. Постучали ещё раз — ни голосов, ни лая. Может, хозяева во дворе? Обогнули дом, увидели сарай, козлы для пилки дров, пустую конуру… Нет, она не пустая: из неё вылезает какое-то странное маленькое существо, за которым тащится толстая блестящая цепь… Господи, кто это?.. Это же Кап!
Я кинулся к нему, сорвал ошейник, освободил от цепи, и он, повизгивая, начал прыгать на всех нас по очереди. Откуда-то появилась хозяйка. Я готов был убить её, отругать последними словами, ударить!.. У Риммы были слёзы на глазах. Так надругаться над Капом!.. Меня остановило его поведение: с удивлением я наблюдал, что пёс так же радостно прыгает и на хозяйку. На свою мучительницу! Это выглядело, как если бы закованный в кандалы раб кинулся с объятиями и поцелуями к своему владельцу… Выходит, у пса нет ни капли злобы на неё, нет страха, даже обиды?
Я спросил, почему собака на привязи, и хозяйка ответила, что, когда уходит, а в доме никого нет, сажает её на цепь, чтоб не убежала, неровён час. А другой цепи у них нет — потоньше: собака у них раньше была — большущая, от неё и осталась. Да и привязывать-то вашу всего разок-другой пришлось: у нас же дом пустым почти не бывает…
Я верил и не верил, но уже чувствовал облегчение: Кап жив, не запуган и, по-видимому, здоров — шерсть стала ещё гуще и волнистей, только больно уж худой. Чуть не на треть меньше! Но кто знает: может, ему их пища не очень нравилась, а возможно, от тоски по нам похудел…
В общем, Кап радостно, как всегда, впрыгнул на заднее сиденье машины, и мы уехали, расплатившись и оставив при себе слова недоверия и возмущения. Быть может, так и не вырвавшаяся наружу буря чувств стала виной тому, что, выехав на шоссе, я чуть не врезался в идущую впереди машину и так резко затормозил, что мама чуть не упала с переднего сиденья и потом у неё долго кружилась голова…
Я вспомнил об этом к тому, что такого уже никогда с Капом больше не случится: теперь будем оставлять его только у Антонины Фёдоровны, больше ни у кого! Если, конечно, та согласится: ведь дом у неё совсем небольшой и весь уже наполнен людьми и животными. Кроме неё и мужа, там ещё две древние старухи — их матери, одна из которых уже не поднимается с постели; а также дочь, но та чаще в Москве, где работает; а ещё — две хозяйские кошки и две хозяйские собаки. Не считая двух-трёх, а то и пяти, временных четвероногих квартирантов.
Сама Антонина Фёдоровна родом с Урала, из семьи священника. Отца при советской власти арестовали, но он выжил, несмотря ни на что, и умер в своей постели. По словам дочери, в нём не было ни злобы, ни ожесточения против тех, кто жёг и рушил храмы и церковную утварь, сажал в тюрьмы истинно верующих и священников: он их понимал. Одного только, говорила она, никак не мог он уразуметь до конца жизни: почему на пересылках и в телячьих вагонах арестантов кормили одной лишь ржавой селёдкой, а воды почти не давали? Разве так можно?.. Он умер, так и не найдя ответа на свой вопрос.
Муж Антонины Фёдоровны на политические темы не беседовал — больше на общественно-бытовые. Рассуждать он любил логично и многословно, почти не обращая внимания на слушателей. Одним своим рассуждением он основательно напугал меня, когда сказал так: