Первые два-три часа допроса Харьковский никаких вопросов вообще не задавал. Что-то листал, писал, переписывал, не обращая вроде бы на меня никакого внимания. Но стоило мне хоть чуть-чуть задремать, он сразу замечал:
– Не спать, Жигулин! Вы на допросе!
– Но вы же ничего не спрашиваете.
– Я могу в любую минуту спросить.
– Но ведь я не спал трое суток!
– Это немного. Скажите лучше, кого еще из участников КПМ вы знаете?
– Я всех назвал, больше никого не знаю.
– Врете! Знаете.
– Не знаю!
– Нет, знаете!
«Знаете! – Не знаю! – Знаете! – Не знаю! – Знаете! – Не знаю!…» Из такой бесконечной и бессмысленной цепи слов и из состояния человека, уже много дней лишенного сна, и сложились в декабре 1949 года такие четыре строчки:
… Все явственней контур решетки в окне -
Допрос на исходе, светает…
Откуда– то издали, словно во сне,
Я слышу свой голос – «Не знаю!…»
Но пока еще идет сентябрь, последние денечки. И Чижов еще не колонулся. И Харьковский говорит:
– Не знаете участников КПМ – и не надо. Назовите всех своих знакомых – юношей и девушек, сокурсников, бывших соклассников, соседей.
Вроде бы ничего особенного. Но вопрос коварнейший. В нем есть расчет на то, что человек неопытный своих друзей – членов КПМ – называть не станет. А круг моего общения, мои друзья и знакомые известны. И если Жигулин, перечисляя соклассников, не назовет, к примеру, Владимира Радкевича, берите его, – 90% за то, что он член КПМ.
Но я на такую удочку не попался. Наоборот, перечисляя знакомых девушек, я заставил майора вздрогнуть, когда назвал Лию Харьковскую, его дочь. Ее имя, к слову сказать, майор в протокол не внес.
Отпустил он меня в тюрьму на исходе шестого часа утра. Я быстро разделся и лег. Но раздалось зычное:
– Подъем! Поднимайсь!…
Открылась форточка-кормушка.
– А ты что лежишь?
– Я у следователя на допросе всю ночь был!
– А записка-разрешение от следователя спать днем есть?
– Нет.
– Значит, плохо вел себя на допросе! Вставай!…
26 сентября перед шмоном мне предъявили ордер на арест, выписанный областным прокурором Рудневым. Я расписался. В последующие дни и довольно быстро у меня сняли отпечатки всех десяти пальцев рук и сфотографировали анфас и в профиль. Обе процедуры были проделаны дважды: в тюрьме и в спецотделе – на одном из верхних этажей. Фотографирование – дело обычное. А вот о снятии отпечатков пальцев стоит рассказать. Специалист, занимающийся этим делом, имеет специальные типографские бланки для оттисков, черную краску, стекло, на которое наносится слой краски с помощью катка. В типографских квадратах, вернее, над ними, напечатаны названия пальцев. Отпечатываются пальцы не просто, как сказано у Твардовского в поэме «Теркин на том свете»:
И такого никогда
Не знавал при жизни -
Слышит:
– Палец дай сюда,
Обмакни да тисни.
Так написал поэт в поэме. В реальности эта процедура была куда сложнее. Опишу ее подробно.
Палец никуда не обмакивается. Специалист с помощью катка наносит на стекло тонкий слой краски, такой тонкий, чтобы она не попала в бороздки между линиями рисунка пальца, а только на сами линии. Затем кладется на стекло палец, осторожно поворачивается и таким образом весь – и подушечка, и боковые стороны, и верхняя часть у ногтя (ногти предварительно подрезаются) – покрывается краской. Прижимая палец к бланку и так же осторожно его поворачивая, переносят рисунок на бумагу. Занимает такой оттиск примерно 4 на 5 сантиметров. А ежели просто «обмакни да тисни», – получится маленький грязный след одной лишь подушечки. И снимают отпечатки не одного, а всех десяти пальцев. На тюремно-лагерном жаргоне эта процедура называется «играть на баяне», порою – «на аккордеоне».
Потом меня остригли наголо и снова сфотографировали. Осмотрели тело и описали особые приметы: шрамы, родинки. Измерили рост, составили словесный портрет.
Во Внутренней тюрьме УМГБ ВО было около 35 камер. Судя по пометкам под стихами в «Зеленой тетради», я жил в разное время в шести камерах и четыре раза сидел в карцере. Естественно, что не в каждой камере я сочинял стихи, и в карцерах Муза не всегда спускалась ко мне. Так что названное количество – минимальное.
Переброска из камеры в камеру, помещение в одиночку и т. п. были вызваны необходимостью держать подельников не только в разных камерах, но даже (во избежание перестукивания) и не в соседних, особенно руководителей. Мало того, надо было четко следить, чтобы при перебросках подследственных, проходящих по другим делам, они не попадали в камеры от одного подельника к другому. Чтобы не мог какой-нибудь человек попасть, например, из камеры, в которой он жил с Б. Батуевым, в камеру к А. Жигулину и т. п.
Кроме этих трудностей, надо отметить и ту, что 1949 год был апогеем «второй волны», когда были посажены многие бывшие в плену, все повторники, то есть люди, которые хоть когда-либо были репрессированы. Было много и новых дел, особенно по ст. 58-10 (за язык) и др. ВТ УМГБ ВО, как и все тюрьмы и лагеря огромной страны, была переполнена.