Клаша не ожидала, что ее рассказ о Великовиче произведет на Павла такое впечатление. Его действительно словно кто-то встряхнул и вывел из того оцепенения, которое овладело им в последнее время. Правда, он и сейчас все как-то связал с Алексеем Даниловичем, и сейчас в первую очередь вспомнил о нем. Ему почему-то казалось, что если бы Алексей Данилович был жив, то великовичей было бы значительно меньше, и уж можно смело сказать, что Тарасов не позволил бы им носить в карманах партийные билеты. Уж Тарасов вытряхнул бы из них душу по-настоящему, потому что для него звание коммуниста было святая святых. Недаром Алексей Данилович как-то говорил — Павел до сих пор хорошо помнил его слова: «Когда-нибудь социологи совместно с медиками займутся вопросом: какая категория людей в нашей стране больше всего погибает от инфарктов? И наверняка в изумлении разведут руками: «Ба! Из десяти семь или восемь — коммунисты! Почему? А вот почему: ночей недосыпал — кто? С волокитой ежечасно схватывался — кто? Ни себя, ни других никогда не щадили, работали на износ, компромиссов не знали, с друзьями, если те сворачивали с нашей дороги, расставались, хотя часто испытывали и боль, и горечь… Вот, Павел, что тебя ожидает… Сладкая жизнь?»
Павел помнит и то, как он тогда ответил Алексею Даниловичу. Он сказал тогда: «Завидная жизнь!» Сказал искренне, потому что всегда по-светлому завидовал тому, как живет Тарасов. И сколько раз клятвенно себе обещал: «Буду жить так же!»
Теперь Тарасова нет. Кирилл Каширов сказал: «Нет и не будет больше судьи». «Выходит, коль нет и не будет больше судьи, значит, живи теперь, как хочешь? Дайте мне покой, я тоже хочу вкусить от всех земных благ, хватит с меня бессонных ночей, хватит с меня суматошных дней. Ой, какая завидная жизнь! А великовичи пускай ходят по земле во весь рост — наша хата с краю, мы ничего не знаем. Кто — мы? Людишки, подобные Павлу Селянину…»
У него был старенький, сохранившийся со школьной скамьи портфельчик — подарок отца, дорогая реликвия, — в котором он держал свои документы: свидетельство о рождении, аттестат зрелости, диплом инженера, брачное свидетельство. И последний — самый ценный из всех документов — рекомендация Тарасова для вступления его, Павла, в Коммунистическую партию. Это было как духовное завещание Алексея Даниловича. Разглядывая строки, написанные рукой Тарасова, Павел испытывал такое чувство, словно он вновь, после разлуки, встретился с ним, и вот они сидят вдвоем за столом, и Тарасов говорит: «Я хочу, Павел, чтобы ты был настоящим коммунистом…»
Строки расплываются в глазах, и сквозь них Павел видит измученное болью лицо Алексея Даниловича, лицо человека, который оставил в его душе такой неизгладимый след. Что-то в чертах этого лица есть от Андрея Ивановича Селянина, отца Павла. Может быть, упрямые складки между бровями, может быть, свет добра в глазах… Или еще что-то? У них ведь одинаковая судьба: оба ушли из жизни, как настоящие солдаты…
Строки расплываются, и за ними Павел видит могилу, склонившуюся над гробом жену Алексея Даниловича, и, точно издалека, слышит голос Евгеньева: «Умер человек, носивший высокое звание коммуниста… Он мог бы еще жить и жить, если бы сердце у него было холоднее…»
— Не надо! — самому себе говорит Павел. — Не надо, чтобы сердце было холоднее…
В лаве, где работала струговая установка УСТ-55, вдруг было обнаружено резкое утонение пласта: до двадцати пяти — тридцати сантиметров. Богдан Тарасович Бурый приказал прекратить работу и по телефону вызвал Павла Селянина, который в это время находился в шахтоуправлении. А рабочим сказал: «Такой пласт брать — себе в убыток. Процентов семьдесят породы пойдет, не меньше. И план полетит к черту. Начнут склонять во всех падежах — света белого невзвидишь, да и заработаете вы тут меньше студенческой стипендии…»
Павел спустился в шахту тотчас же и полез в лаву. Там стояла небольшая тишина, лишь кое-где раздавались приглушенные голоса рабочих. Приближаясь к замершему, точно споткнувшемуся на полпути стругу, Павел ясно различил голос Лесняка:
— Напрасно паникуем, Богдан Тарасович. Пласт наверняка выправится, и все войдет в норму. Не бросать же из-за этого всю лаву.
— А твое дело, между прочим, маленькое, — грубо ответил бригадир. — Твое дело помалкивать, а что дальше с лавой — решать будут другие.
Богдан Тарасович редко выходил из себя и почти никогда никому не грубил, предпочитая этому едкие подковырочки, сказанные тихим и даже ласковым голосом. Наверное, сейчас он был зол, как черт, и не в его силах оказалось сдержать крайнее раздражение. Может быть, на этом он и остановился бы, если бы Никита Комов не подал реплику:
— Твое дело, товарищ Лесняк, сопеть и не совать нос туда, где его не желают видеть. Все ясно?
— Между прочим, твое дело тоже сопеть, — огрызнулся Бурый на Никиту. — Шибко все грамотные стали.