– Наш город особенный. – Карнечине неопределенно махнул рукой в западном направлении. – Все так говорят. Мы Австрия Северной Италии: низкая безработица, школы и квалифицированные учителя наших детей. Мы любим сравнивать наш древний университет с английским Кембриджем. – Он фыркнул. – И вот в нашем гордом, трудолюбивом и прекрасном городе тысячу лет стоит Городская башня. И вдруг она рушится. Заваливается. Попросту обрушивается и убивает четырех человек, в том числе двух девушек.
– Никто не мог предвидеть, что она обрушится.
– Комиссар, – Карнечине поднял руку, – мы сами дали ей развалиться. Уж вы мне поверьте. Как вы думаете, может ли развалиться хоть один из этих новых стадионов? – Он помотал головой. – Мафия вложила в них слишком много денег. А вот исторический памятник, бесценная, невосполнимая часть нашего наследия, рушится. А какое до него дело политикам и разработчикам? Да никакого. Кто победит – «Интер» или «Скудо»? Почему Италия не выиграла Кубок Мира? Нам нет дела до нашего прошлого, до нашей истории. В историю деньги не вкладывались, взять с нее нечего. Городская башня – кому какое дело до Городской башни? На ее месте, наверное, построят торговые ряды. В конце концов, сейчас в нашем городе всем заправляют попы и коммунисты. Сомнительное партнерство. – Карнечине хлопнул себя рукой по ляжке. – Сразу так и не поймешь, что общего у коммунистов и христианских демократов. Но соображения выгоды, клиентуры, власти сильнее нравственности и общечеловеческих ценностей. – Он бросил взгляд на Пизанелли. – Ваш молодой товарищ спрашивает, голосую ли я за Ломбардскую лигу? Да. Я не расист. И не имею ничего против южан. Но много чего имею против юга. Образ действия юга – это образ действия мафии и каморры. Образ действия, которому должны были поучиться все остальные партии – христианские демократы, социалисты и даже коммунисты. К своей выгоде. Они превратили Ломбардию в Калабрию и Сицилию, а из Милана сделали Палермо.
Тротти рассеянно кивнул.
– Это частное заведение, синьор Карнечине?
Карнечине пожал плечами.
– К сожалению, мы не получаем никакой помощи ни от министерства, ни от властей.
– К сожалению, – повторил Тротти.
Розовым языком Карнечине облизал край стакана и, не отрывая взгляда от Тротти, поставил его обратно на поднос.
– Но от этого стареть люди не перестают. И нет ничего преступного в том, что старость начинает иногда играть злые шутки с рассудком. Все мы подвержены тем или иным слабостям. Одни люди, к несчастью, слабее других. Им нужно внимание, им нужна забота, им нужна помощь. А кроме того, им нужна любовь.
– Безусловно, – сказал Пизанелли.
Карнечине одарил Пизанелли улыбкой. Но взгляд его прозрачных глаз оставался недоверчивым.
– Кто-то должен о них позаботиться. Наше общество быстро урбанизировалось. Семьи в том виде, в каком она существовала двадцать-тридцать лет назад, больше нет. Дети покидают родителей и уезжают работать в город, и для недееспособных места в современном обществе не остается. Старый – значит, немощный. Мы, вроде эскимосов, обрекаем стариков и немощных на гибель. – Он помолчал. – Частное расследование?
– Ваше учреждение не поддерживается церковью?
– Некоторые из санитарок – монахини. – Карнечине грустно покачал головой. – Но церковь – некогда хребет нашего общества – больше не может найти юношей и девушек, готовых пожертвовать собой во имя большого блага. – Карнечине положил руки на стол – короткие пальцы и неровные, обгрызанные ногти. Он все кивал головой. – Мы живем в обществе, где мамоне нет альтернативы. Деньги, комиссар, деньги – единственная надежная форма общественных отношений в конце этого XX века.
На стене висели две фотографии: одна – римского папы, другая – матери Терезы Калькуттской.
– Сотрудников не хватает, и они завалены работой. – Он кивнул, опустив глаза на свои нескладные руки. – Но вы приехали как раз тогда, когда многих из наших гостей нет на месте; через несколько дней – феррагосто. Август – то время года, когда семья может вырваться из этой адской рутины труда и посвятить несколько драгоценных недель своим близким. Побыть рядом с ними, поухаживать и подарить им ту любовь, в которой они так нуждаются.
(Своими интонациями и манерами Карнечине напомнил Тротти дядю Буонарезе – священника из часовни в Кремоне в начале войны. По каким-то так до конца и не выясненным причинам этот священник был лишен духовного сана и в послевоенные годы принялся наживать деньги, перегоняя целую флотилию грузовиков из Кремоны в Болонью и обратно. Сам же Буонарезе занялся политикой и женился на журнальной красавице-шведке вдвое моложе его).
– Синьорина Беллони, – сказал Тротти.
– Прошу прощения?
– Мария-Кристина Беллони. Мне бы хотелось поговорить с ней.
Директор откинулся в кресле. Несколько мгновений он смотрел на Тротти. Потом поднял телефонную трубку и мягким, но властным тоном отдал распоряжение.