Иванов большим секционным ножом рассек диафрагму. Потом вошел в средостение. Подвел руку к самому сердцу. Оно билось, билось у него на ладони — сильное, твердое, энергичное…
В глазах Иванова застыл восторг:
— Ни с чем не сравнимое ощущение!..
Он поразвлекался минут пять с этим бьющимся сердцем, затем подвел к нему другую руку — со скальпелем — и двумя быстрыми движениями пересек пучок сосудов, входящих в сердце. Сразу брызнула кровь и, бурля, стала заполнять брюшную полость.
Поместив сердце в специально приготовленный для него сосуд, Иванов сказал:
— В добрый путь, Иннокентий!
И отключил аппарат искусственного дыхания.
Стало тихо.
Иванову как будто не очень понравилась эта тишина. Скучная она была какая-то. А ему при его настроении хотелось поразвлечься. Он нажал на клавишу, и «цевницы» отозвались бессмертной бетховенской мелодией.
— Ну вот! — Иванов похлопал остывающего Куртизанова по щеке. — Теперь я могу спокойно размяться! Стерильность мне уже ни к чему. Могу в носу поковырять, могу почесаться… Это такая мука — когда хочется почесаться, а нельзя.
Он убрал сосуды с органами в холодильник:
— Ну вот! Полный комплект!..
Иванов вышел в гостиную и направился к бару. Налил себе полстакана «мартини». Выпил, задумался. Налил себе еще полстакана.
Почувствовав себя совсем хорошо, вернулся в операционную. Осененный какой-то мыслью, воззрился на остывающее тело Иннокентия Куртизанова:
— Мы с тобой так и не пообщались… Но ничего! Это дело поправимое. Не так ли?..
Он располосовал Куртизанову скальпелем лоб, завернул кожу со лба на лицо, достал пилу, сверкающую никелем, и пустил полотно по надбровным дугам.
Спустя минут десять, Иванов держал на ладони мозг — окровавленный и дымящийся. Алкоголь уже хорошо ударил Иванову в голову, и голос его стал хриплым:
— Ну ты, умник! Писатель хренов! Привет!..
Мозг Куртизанова он повернул к себе лобными долями. Свободной рукой погладил извилины.
— Никто тебя не гладил так. Я первый и последний… Хорошо, правда?.. Я думаю, ты слышишь меня — вибрацию голоса. Уши — это уже лишнее… Слышишь? Вот что я хочу тебе сказать: а Фаиночка-то — моя! Это ведь она тебя продала мне, любезный. За рубль двадцать. С потрохами. Не веришь?.. Женщины, брат, великая тайна. Никогда не знаешь, что у нее на уме, — даже тогда, когда думаешь, что знаешь. Но я-то узнаю. Узнаю первый! В моей мозготеке будет специальное женское отделение. Все их мыслительные процессы — если таковые у них вообще существуют, — я выведу на экран компьютера. Быть может, это будут зрительные образы или текст — я еще не решил. Но тайну постигну… — Иванов поворачивал мозг к свету и так, и сяк, и поднимал его над головой, и опускал, и отдалял, вытягивая руку, он словно любовался им, сложнейшим творением природы, которое само оказалось способным творить.
— Алло! Ты слышишь меня, Куртизанов? Продала тебя твоя любимая Фаиночка. И теперь весь ты мой. И я могу с тобой сделать все, что захочу: могу растворить в концентрированной серной кислоте, могу расчленить и разбросать по лесу, могу набить твое тело камнями и утопить в водоеме, а могу зажарить и съесть… Я могу даже начать с тебя свою мозготеку. Хотя… ты, конечно же, уже умер. Да и ненужен мне твой примитивный мозг! У меня здесь будет собрание гениев… Я с тобой лишь поговорить хотел… — он приблизил мозг к самым своим глазам. — Вот что я тебе скажу напоследок, инженер человеческих душ… У тебя, быть может, фантазия хорошая? Тогда представь: когда Фаиночка придет сюда после дежурства, — сюда, заметь, не в твою халупу, я трахну ее на этом операционном столе. А могу и на твоем теле… Впрочем нет, жалко будет Фаиночку — застудит она себе спинку. Ведь твое тело к тому времени уже будет холодным…
Сказав все это, Иванов пренебрежительно бросил мозг в мусорную корзинку… Взял и бросил! И мозг в эту корзину с глухим стуком упал.
Бум-м-м!..
Но разве ж это только мозг упал в мусорную корзину?..
Нет, далеко не так! Это целый мир упал… Мозг — ерунда, мозг — пыль и прах, всего-ничего бренной плоти.
А вот мир писателя — это колосс. Колосс, поднявшийся и процветавший в приснопамятные восьмидесятые годы и совсем захудавший, оглиноножившийся к середине проклятущих девяностых. И рухнул этот практически невостребованный колосс потому, что одна не очень дальновидная, не очень благодарная (или вовсе не благодарная), но роковая женщина продала его за ненадобностью за рубль двадцать…
Доктор Блох, как и положено было в отделении, совершал вечерний обход. Не обошел доктор вниманием и Нестерова. Не очень-то сильно Блох интересовался самочувствием пациента, равнодушным взглядом скользнул по температурному листу, по листу назначений… Зато полюбопытствовал:
— А не могли мы с вами прежде где-нибудь встречаться? — и заглянул Нестерову в глаза.
Глаза у Блоха были странные — цвета спелой сливы… Не то темно-карие, не то карие с синевой.
— Мир тесен, — уклончиво ответил Нестеров, он сам был сейчас уверен, что уже видел где-то эти сливовые глаза.