Он вошел в кафе, которое раньше звалось «под краном». Когда-то рядом строился дом, и так долго, что строительный кран, возвышающийся поодаль, стал неотъемлемой частью городского пейзажа. Все так и говорили: «Пошли под кран». Дом был построен, кран убран. Витражи на окнах, однако, остались прежними — сюжеты из «народной» жизни, по лугам идут ясноликие пастухи, варят пиво тучные пивовары, прядут нескончаемую пряжу волоокие женщины. Сюда люди приходили отдыхать. Пять столиков, полдюжины ликеров, дешевый коньяк и кофе, недорогие, радующие глаз закуски на мелких и многочисленных тарелочках. Сколько он здесь просидел?
Ханов сел за столик у окна. Время было ранним, и он был совсем один. Из окна, сквозь узкую полоску чистого стекла, был виден дом. Не тот, что так долго строился, а другой, доимпериалистический, с излишествами и строгостями ушедшего времени. Рядом — спортплощадка, обсаженная деревьями. И сквозь деревья и сквозь проволочную сетку был виден угол еще одного дома. Здесь жила женщина и, возможно, была счастлива. Когда-то он знал ее слишком хорошо, а из того подъезда выходил, когда свет фонаря на углу уже чахнул и тлел… Через полчаса он добирался до своего дома, где другой фонарь и вечная музыка на диапазоне коротких волн, шелест и трески, а диван чуть поскрипывает. Тогда-то и его и ее фонари переставали лить свое приворотное зелье…
Кофе здесь был самым дрянным в городе. Но тем не менее они когда-то собирались здесь, предпочитая это место многим другим. А вот сейчас стеклянная дверь раскрылась, и вошел Врачеватель. Словно он знал заранее, что Ханов будет вот так сидеть здесь и пить эту бурду в восьмом часу утра и смотреть на угол дома за спортплощадкой. И как будто бы не было ни лет, ни даждей, и вот он уже сидит напротив Ханова со своей чашкой. Он совсем не изменился, разве что пообносился несколько. Должно быть, семейные узы, уход и штопка по-прежнему не имели для него большого значения, как и крушение державы, между прочим. Насколько знал Ханов, с ним ровным счетом ничего не произошло за эти годы.
Он располагал к себе. Умное лицо, бородка, и под нарочитыми одеждами мускулы чемпиона по плаванию.
Стихи они начали писать одновременно, всем миром. Они тогда жили в своем маленьком раю. Потом компания распалась, и каждый стал делать свое. Ханов писал быстро, править не любил, но говорили, что он был способен к стихосложению. К стихосуществованию. Был с ними Сема — эссеист и копатель. Тот постоянно гранил и шлифовал свои вирши. А Врачеватель бил всех своим аттракционом. Он садился за машинку и выдавливал из извилин, как из тюбиков для бритья, глаголы. Он писал без перерыва часа три, а потом прятал все написанное в сундук лет двухсот от роду. В голове Врачевателя перекатывались и почти физически постукивали друг о друга те самые тюбики с самыми отрывочными сведениями обо всем на свете. Небрежение грамматикой и синтаксисом только придавало шарм обаятельному шарманщику. Какое счастье, что мы не стали поэтами.
Жил Врачеватель в мансарде старого дома, среди разрозненных томов, всевозможных справочников на всех языках мира, которые часто рассматривал. В те времена три рубля гонорара, полученного в городской газете, часто становились началом большого праздника. Ведь город врастал в пески в приятной близости От вод холодного и тем не менее притягательного моря. Когда приходило лето, все мы переселялись в многочисленные помещения спасательной станции, где началось и кануло, растаяло в сером предутреннем воздухе столько романов, драм и фарсов. Однажды все мы ушли под шелестение волн и крики странниц морей и океанов — чаек, и не вернулись. Там, на станции, там, в городе, остался один Врачеватель. Он и по сей день там. В смутные времена он сказочно разбогател, а когда смута стала новым порядком — разорился…
Ханов смотрел на угол дома, но дома не видел, а видел дюны, белые и чрезмерные, и нас давних.
— Уже отметился на станции? — спрашивает Врачеватель.