Леонардо был гордец наподобие Данте – скитания их определены нетерпимым характером. Абсолютная свобода была для Леонардо первейшим условием договора с заказчиком; малейшее давление, которое могло поставить его личную волю в зависимость от воли заказчика, приводило к разрыву. Пустынные «лунные» ландшафты, разрушенные скалы, пришедшие в запустение земли, которыми окружены его герои, можно истолковать как предельное одиночество мастера. Мария и Иисус появляются в такой среде, в которой нет буквально ничего – не только Ветхий Завет пришел в негодность (можно прочитать именно так), но нет никаких оснований для диалога и веры. Леонардо осмелился быть гордецом и одиночкой в то время, когда ни то ни другое уже не поощрялось; Лоренцо Великолепный умер – пришла вовсе иная эпоха. После смерти Лоренцо Медичи диалог гуманитариев с властью разладился, участники диалога разделились на заказчиков и исполнителей; логика рынка завоевала мир Европы. Время рыцарской этики миновало. Императора Карла V возводили на престол деньги Якоба Фуггера, интригу подкупа никто не скрывал; Людовик XI платил английскому Эдуарду IV отступные и ежегодную ренту за нейтралитет в конфликте с Бургундией (Людовик присвоил себе бургундские земли в результате); наступила эра коммерциализации политики и эра рыночных отношений в искусстве. Большинство художников во время жизни Леонардо прибилось к определенному двору, не ища перемен, – они предпочитали гарантированную зарплату. Во время Леонардо оживает торговый средиземноморский мир, и, если верить Фернану Броделю, этот мир образует своего рода «общий рынок»; арагонская морская торговая экспансия делает Южное Средиземноморье неким (повторим за французским историком) «миром экономики». Одновременно с арагонским (впоследствии и кастильским) миром экономики на севере Европы возникает мощный Ганзейский союз, объединяющий пятьдесят городов. Это, без преувеличения, альтернативная имперской новая концепция Европы, торговой, капиталистической, купеческой Европы. Сила банкирских домов Медичи, Строцци или Фуггеров – велика; и далеко не всякий банкир снисходит до того, чтобы, подобно Лоренцо, признать первенство гуманистов над собой. Власть рынка делается очевидной; впрочем, на первых порах это мягкая власть – мы не знали бы «Алтаря Портинари», заказанного Гуго ван дер Гусу банкиром Томмазо Портинари (кстати говоря, представителем того же банка Медичи в Брюсселе); мы не знали бы десятка картин Дюрера, если бы не Якоб Фуггер. Рынок обволакивает, купцы покупают полотна у Боттичелли наряду с Лоренцо; купец может выступить донатором картины в храме – а художник ван Клеве-младший в буквальном смысле слова сходит с ума (остался в истории как «безумный Клеве»), не получив места придворного живописца испанской короны. Художник освобожден, но свободный художник начинает искать дружбы вельможи. Микеланджело мог сказать папе Юлию II, что сбросит его с лесов, если тот помешает работе; но Козимо Тура такой вольности с д’Эсте себе не позволит. Пройдет сто лет, и голландский живописец XVII в. будет робеть перед своим заказчиком, не сможет сказать бюргеру, заказавшему натюрморт, что не станет рисовать завитую кожуру лимона, поскольку это пошло. Единицы шли поперек: отказаться от места в гильдии и искать индивидуальной судьбы – значило рисковать в буквальном смысле слова жизнью, можно было остаться без средств к существованию. Отдельные великие мастера, бывшие людьми с характером, отказывались работать в рыночном конвейере гильдии. В еще меньшей степени свободен авангардист XX в. – раб моды и рынка.
Леонардо да Винчи сумел поставить себя вне рынка, вне церковных и королевских заказов. То немногое, что ему заказывали, демонстративно не доводил до конца – делалось скучно.