И вдруг замер, изумленный. Впереди, верхом на пушке, восседал матрос-артиллерист и, не торопясь, остругивая ножом с кости солонину, смачно ее жевал. От бешенства у Круза округлились глаза:
– Скотина! – затопал он ногами. – То ли время жрать теперь! Райны захотел, негодяй!
Бывшие неподалеку матросы испуганно прижались к борту в ожидании скорой развязки. Артиллерист соскочил с пушки:
– Я, ваше высокоблагородие, думаю, теперь-то и поесть солененького, может, доведется вскоростях пить много!
Общий хохот был ему ответом. Опешивший Круз невольно улыбнулся. Злость прошла.
– Смотри у меня, шельмец языкатый! – погрозил он мясистым пальцем. – Еще попадешься – велю профосу выдрать нещадно!
Проводив глазами капитана, артиллерист вытащил из-за пазухи еще один «мосол» и, залезши на пушку, продолжил прерванное занятие.
– Матрос я ражий, да язык мой вражий! Слушай присказку, ребята:
– Ну, Леха, ну, Кот-бахарь! – смеялись повеселевшие матросы. – Эко ты Круза бешеного отшил ловко!
Рискованный маневр «Евстафия» полностью оправдался, и скоро корабль вырвался из штормовых объятий. Сменившись с вахты, офицеры горячо обсуждали ближайшее будущее. Ворочаясь на своих зыбких ложах, мучились в догадках.
Офицерам, как и матросам, постоянного места жительства на корабле не положено. Отдельные каюты были непозволительной роскошью и полагались лишь адмиралам и капитанам. Поэтому ютились, кто где приткнется.
Штурманы и констапели располагались в глухой констапельской, там же размещалась и судовая канцелярия. Мичманы и гардемарины квартировали под шканцами в перегороженных досками каморках. Чтобы как-то создать в своих убогих жилищах уют, оббивали они переборки пестрым сукном. Там же, под шканцами, по правую сторону, отгораживался обычно закуток для священника да втискивался увесистый корабельный образ. Капитан-лейтенантам и лейтенантам, как старшим по чину, дозволено было спать по ночам в кают-компании.
Упираясь головой и ногами в дощатые стенки своих клетух, чтобы не вылететь из койки на качке, евстафиевские офицеры рассуждали:
– Английцам ноне не в пользу наше истребление флотом бурбонским. Не допустят они, чтобы всю торговлю в Ливорно прибрал к рукам Версаль, сдохнут, а не допустят! Посему Шуазель, министр французский, недерзнет идти с нами на спор пушечный только из-за спасения турецкой морской силы. Всякому своя шкура дороже!
Кувыркаясь на крупной океанской зыби, «Евстафий» продолжал свой путь. Едва поубавилось волнение, велел Спиридов собрать подле себя гардемаринов и мичманов, приказал денщику вынести из каюты своей величайшую ценность – Гадлеев квадрант, подаренный самим Михаилом Ломоносовым. Офицерская молодежь глядела и не дышала. Не каждый день доводится видеть столь редкостный инструмент.
– Ну-ка, – окликнул штурмана Спиридов, – тащи мне карту меркарторскую, синусы со склонениями солнечными да таблицы майеровские*. Буду сих господ обсервациям учить!
Ровно в полдень измерил он и рассчитал самолично широту, а в сумерках, измерив лунное расстояние и поколдовав над майеровской казуистикой, высчитал и долготу.
– Вот, – сказал не без гордости, – учитесь, как надо! Это вам не по прошпектам с барышнями шлындрать. Чтобы каждый из вас до прихода в воды Эгейские щелкал задачки навигацкие, аки орешки!
– Ежели люфт «мордавинд» не повернется, назавтра будем у скалы Гибралтарской! – прикинул Круз, нанеся обсервованное место на карту.
Следующим утром «Евстафий» плыл Гибралтарским проливом.
Заходить в Гибралтарский порт Спиридов отказался наотрез.
– И так уже наотдыхались по всей Европе более чем надобно, плывем прямо на Минорку! – объявил он офицерам.
Последнее время адмирал держался в стороне от всех, был, как никогда, молчалив и мрачен. Внизу в духоте каюты у него умирал сын. Младший, Алексей, не отходя, сидел подле брата, метавшегося в горячечном бреду, а сам адмирал мог позволить себе лишь изредка спускаться туда и, крепясь из последних сил, ободрять сына в его предсмертных муках. Андрюша Спиридов быстро таял ночными потами. Лекарь отводил взгляд, надежд на выздоровление не было. Умирая, первенец адмирала плакал, но не от жалости к себе, а от обиды жгучей.
– Отец! – шептал он черными, потрескавшимися губами. – За что так несправедлива ко мне судьба? Почему умираю я не в баталии жестокой, а в постели пуховой, не от ран смертельных, а от горячек проклятых? Что мог ответить отец?
В несколько дней Спиридов постарел на добрый десяток лет. Легли на лице глубокие морщины, потух взор, щедро обметало сединой голову. Есть ли на свете что-либо более горькое, чем видеть, как угасает любимое дитя?