В прошлом году у него командиром отделения был Леша Дзюба, немного горячий, но именно своей горячностью державший отделение, как он любил говорить, «в струнке». Он кончил школу с золотой медалью, и вскоре после этого его освободили. Командиром вместо него стал Костанчи. Летом под его руководством отделение хорошо поработало на колхозных полях, на уборке, на молотьбе, как-то сплотилось и окрепло. Костанчи с большим рвением боролся за честь отделения и в повседневной жизни. Немного суховатый, жестковатый и замкнутый, он любил порядок, дрался за каждый балл и вообще показал себя заинтересованным, энергичным командиром. А с осени что-то разладилось – и новое пополнение пришло, из прежних ребят вдруг кое-кто разболтался, и сам командир «дал трещину». Это было особенно неприятно. Давнишний воспитанник колонии, Костанчи не легко «дался» Кириллу Петровичу. При приеме он отказывался «подниматься в зону», долго не хотел входить в актив, и с ним много пришлось поработать. Шукайло считал, что именно благодаря его стараниям Костанчи переменился, начал активно выступать на собраниях, на линейках, подружился с хорошими ребятами, и Кирилл Петрович счел возможным назначить Костанчи командиром отделения. А потом вдруг… нельзя, впрочем, сказать, что все получилось «вдруг»: Кирилл Петрович замечал за ним то одно, то другое, но надеялся его выправить и удержать – он считал, что перед ним глыба, которую нужно обтесывать и обтесывать, но из которой что-то все-таки может выйти. Поэтому и после вмешательства начальника Кириллу Петровичу хотелось оставить его командиром.
– А я не настаиваю на том, чтобы его снимать, – сказал тогда Максим Кузьмич. – Но с ним нужно поработать и показать, что он – не все. А главное – актив! Командир без актива – ничто! Больше того, это – опасность!
То, что вскрыто было на общем собрании отделения, подтвердило эту опасность, и Кирилл Петрович сам предложил тогда заменить командира отделения. Но вот прошло время, и на глазах у него Костанчи стал вянуть и из энергичного, уверенного в себе парня превратился в задумчивого любителя уединения. В чем дело? Кирилл Петрович пробовал с ним говорить – отмалчивается, пробовал давать поручения – выполняет, а сам отводит глаза. Обратили внимание на поведение Костанчи и ребята, даже говорили на собрании, но разве все можно решить на собрании? Кирилл Петрович посоветовался с Антоном и Дунаевым и просил их побеседовать с Костанчи по-товарищески: узнать, в чем дело. Они беседовали с ним, выпытывали и ничего не выпытали – Костанчи знал цену разговорам.
В эти дни еще одна сложность возникла у Кирилла Петровича: он получил письмо от матери Елкина. Даже привычное, прошедшее через войну сердце капитана Шукайло до физической боли сжалось от присланного, очевидно, со смертного одра письма. Оно написано было явно коснеющей рукой, разными карандашами.
«Уважаемый Кирилл Петрович!
Мне очень тяжело писать. Пишу лежа, три раза в сутки приходит медицинская сестра и вводит мне усиленные дозы морфия, я все время под наркозом, иначе нестерпимые боли и полный упадок сил. Голова у меня как в тумане, путаются мысли, но мне так хочется высказать Вам всю мою боль о моем Илюше.
Эта боль не пропадает ни днем, ни ночью. Как все это могло получиться? Неужели он не войдет снова в нашу общую, советскую семью?»
До сих пор в письме был простой карандаш. Здесь, вероятно, начались боли, пришла сестра, сделала укол, к только тогда женщина, набравшись сил, снова взяла в руки карандаш, но уже другой – чернильный.
«Илюшу я больше не увижу, так как долго на морфии не протяну. Кирилл Петрович! Родной! Помогите коему сыну стать человеком – огромная к Вам моя просьба матери. Я Вас очень прошу, Кирилл Петрович, дайте умереть спокойно, будьте ему и за отца и за мать, я ведь из писем Ваших вижу, что работа с такими детьми – Ваша жизнь и Вы не меньше матери болеете за каждого. Попробуйте пожалеть его немного за меня – может, это подействует. Он когда-то был ласковым».
Опять перерыв – карандаш тот же, но почерк совсем другой, буквы покосились и поехали в разные стороны.
«Простите, Кирилл Петрович, что я отняла у Вас время своим письмом, но ведь оно последнее. Желаю успехов в Вашей большой и благородной работе».
А события шли и развивались, и ощущение напряженности, начиная с майора Лагутина, распространялось по всей колонии. Приехал начальник, и майор доложил ему обстановку.
– На Шевчука нужно брать наряд в режимную колонию, – сказал он решительно. – Вы меня простите, Максим Кузьмич, но больше терпеть нельзя. Это просто становится опасным. Иначе это скажется на всем коллективе: полная безнаказанность.
– А остальные? – спросил начальник. – Другие связи выявлены?
– Пока только предположение! Елкин, Венцель…
– А Камолов?
– Камолов продолжает отмалчиваться! «я сам», «я так», «так просто», «побаловаться».
– А не считаете вы, что этот потяжелее Шевчука будет, хоть и тихий? – заметил начальник.
– Дремучая душа, это верно, – согласился майор.