– Заметьте, каждый шестой ребенок в Германии является незаконнорожденным, а каждая восьмая женщина в Берлине зарегистрирована полицией как проститутка. Наверное, во Франции столько детей не увидишь, а здесь всюду наткнешься на женщину, которая, выпятив большущий живот, тащит на руках двух младенцев, в юбку ее цепляются еще двое. Но сравнение не в пользу Германии: французский ребенок, как мне говорили, бодр и весел, он сыт и опрятно одет. А тут мы видим рахитичные создания на слабых от недоедания ножках, немецкий ребенок ютится обычно на дворах, развлекая себя среди помоек и общественных нужников…
Моих подопечных удивляло в Германии многое, особенно порядок в уличной толпе, более свойственный воинской дисциплине. Жизнь немцев постоянно была под надзором полиции, работавшей прекрасно, на каждом шагу немец бывал предупреждаем вывеской с надписью: «Запрещено».
– И все безропотно подчиняются, – дивился Федоров. – Это не как у нас в России, где человек, если его не пускают в ворота, самым преспокойным образом перелезает через забор…
Но Владимир Григорьевич заметил и более важное:
– Нашему офицерскому корпусу следовало бы поучиться у немцев их энергии, деловитости, пунктуальности… Я не видел ни одного офицера или генерала с брюхом, тогда как у нас часто «беременеют» от непрестанных выпивок и закусок!
(В своих мемуарах В. Г. Федоров не забыл обрисовать облик будущих противников: «В большинстве своем это были люди высокие, стройные и подвижные; в них не было и следа той одутловатости, тяжеловесности и, главное, усталости, которые я с прискорбием нередко встречал среди лиц, занимавших командные должности в русской армии».)
Федоров поражался тому, с какой «легкостью» я доставлял ему секретные чертежи, сводил его с нужными людьми, из которых он выуживал сведения. Наше положение осложнялось поведением попутчика, за которым приходилось следить, чтобы он не наделал глупостей. Это был пожилой пролетарий с Сестрорецкого завода, самородок, обладавший природным талантом механика. Кажется, его звали Иваном Ивановичем[11]
, и в автомате его конструкции были некоторые неувязки. В ту пору еще ни одна страна не имела в войсках автоматов, но в Оберндорфе я раздобыл – всего на полчаса! – одну из автоматических винтовок системы заводов Маузера.– Осмотрите ее скорее, – предупредил я оружейников. – Первая партия таких трещоток уже заказана Маузеру для рейхсвера как опытный образец… Поспешите, пожалуйста.
Федоров пришел к мысли, что немцы обогнали его не столько в конструкции, сколько опередили в баллистике особой пули и в составе особых порохов. Иван же Иваныч выражал свои мысли не ахти как вразумительно.
– Вишь ты, закавыка какая! – говорил он мне. – Когда энтот шпиндель дошлет патрон до места, тут и все… Мне одной хреновины не хватает, чтобы понять ее действие.
– А как она выглядит… хреновина эта?
– Если б я, мил человек, знал, как она выглядит, я бы сюда в жисть не заехал, а сидел бы дома. Сейчас в Сестрорецке благодать. Уж я бабе своей наказал, чтобы по вечерам не забывала грядки с огурцами поливать…
Расстались мы дружески. На прощание я сводил своих подопечных в пивную, где угостил их сначала дешевым «лагером», потом заказал пиво подороже – «байриш», а сам я предпочитал светлое «Кюле блонде», в кружку с которым добавил щепотку тмина… Иван Иванович тихо ужаснулся:
– На кой пиво-то портить?
– Привык… как немец, – отвечал я.
Прощаясь со мною, Владимир Григорьевич сказал:
– Жалко мне вас… скушно вам здесь!
…В. Г. Федоров, как и я, был в жизни дважды генералом – сначала в старой армии, затем в советской.
Когда ничего не имеешь, тогда ничего и не жалко. Моя жизнь так причудливо сложилась, что я не мог испытывать тяги к оседлости, пристрастия к вещам, ко всему тому, что для многих людей составляет необходимость. Может быть, именно от неустройства личной жизни во мне выработалось стойкое и прочное пренебрежение к богатству, а деньги как таковые не имели для меня никакой ценности. Лишь перевалив за тридцать лет, я впервые задумался над необратимым течением времени, и роковая отметка «40 лет» стала пугать меня, словно пограничный столб, поставленный для устрашения перебежчика из одного мира в другой – с новыми эмоциями, иными опасениями и другими запросами. Говорят, что нормальный человек лишь после сорока лет жизни начинает бояться смерти… Не знаю! Мне казалось, что до сорока лет я не доживу. В лучшем случае посадят, в худшем – придавят в тюремной камере или пристрелят в темном переулке… Ладно! Самое главное – оставаться самим собой, какой я есть и каким, наверное, останусь до конца дней своих, утешая себя тем, что я –