Той порой Фёдор Колычев выбрался из подклета, откуда был лаз в большой подвал дворца. Пробравшись по нему до лестницы, он возник на кухне весь в паутине, перепугал сытников[18]
и медоваров, пробежал мимо них словно оглашённый и внутренней лестницей поднялся в трапезную, а оттуда — на половину покоев великого князя, миновал среднюю Золотую палату и оказался перед опочивальней Василия. Но здесь его остановили рынды, хотя и знали, кто такой Фёдор Колычев. Пришёл постельничий Яков Мансуров, спросил Фёдора:— Что, аки домовой, в паутине весь?
— Беда стряслась, Яков Иванович! — Фёдор шагнул поближе к боярину и прошептал: — Матушку-княгиню умыкнули тати, а главным у них князь Иван Шигона, с ним Иван Овчина.
Яков Мансуров осмотрелся и тихо сказал Фёдору:
— Не ищи себе опалы, парень! О том государевом деле ты ничего не знаешь, ничего не видел и не слышал. Нишкни! — прикрикнул боярин.
Пока Фёдор слушал, лицо его опалило гневом, глаза дико сверкнули. Он зло ответил:
— Государь должен знать сие. И татей я назову. Да она же радость хотела принести великому князю. Она дитя понесла!
— Я вот в хомут тебя! — задыхаясь, прошипел Мансуров. На носу и в глазницах у него выступил пот. Добавил же жалостливым голосом: — Федяша, милый, уходи сей же миг. Опоздаешь, пеняй на себя.
Фёдор ещё упирался, но Мансуров потеснил его:
— Уходи, голубчик, Христом Богом прошу.
Фёдор понял постельничего, и голос его с трепетом запал в душу. Стиснув зубы, дабы не закричать, побрёл из палат, из дворца, сам не ведая куда.
Боярин Мансуров поспешил, однако, к великому князю, потому как принудила рабская покорность. Государь ходил по покою: свобода взбудоражила его дух.
— Ну что там? Лица на тебе нет, — сказал Василий.
— Государь-батюшка, Федяшка Колычев зрел, как Соломонию увозили. И Шигону с Овчиной признал.
— Где сей проныра шастал, что до времени не выгнали из Кремля? — строго спросил князь.
— С ног сбились люди Шигоны, искаючи...
— Вели Ивану Овчине сыскать Федьку и держать при себе до моего повеления. Да не мешкай, не то опять источится.
Боярин Мансуров откланялся и ушёл. Знал он, что не скоро исполнит повеление великого князя, потому как Ивана Овчины в Кремле не было, а где он, Мансуров того не ведал.
Государь Василий Иванович продолжал вышагивать по палате и всё теребил бороду, но пока не звал брадобрея, а ждал князя Шигону, прикидывая, как он там управляется с Соломонией. Наконец он ушёл в трапезную, дабы выпить чару хмельного. Было за что, считал он.
У князя Шигоны и впрямь всё шло пока без задорин. Хотя и были непролазными и непроезжими московские улицы в эту пору, но пара добрых коней из монастырской конюшни быстро добралась до ворот женского Рождественского монастыря. В пути князь Иван Шигона часто оглядывался. Не хотел он, чтобы кто-то из кремлёвских людей узнал, куда скрылся чёрный возок, в коем кого-то увезли из княжеского дворца. Но улица Рождественка в этот ранний осенний час была малолюдна: сновала по ней прислуга, дворники свою службу исполняли.
Возок остановился у тяжёлых, окованных железом ворот сбоку от крепостной башни. Боярин Иван Овчина подъехал к ним, постучал кнутовищем.
— Отчиняйте не мешкая! — гаркнул он, соскочил с коня и сам с силой нажал на дубовые плахи.
Ворота распахнулись с резким скрипом, возок поднялся по крутому въезду и скрылся на монастырском дворе, стал возле храма Рождества. Князь Шигона крикнул Ивану Овчине:
— Веди её в ризницу!
Иван Овчина заглянул в возок, покачал головой, ответил Шигоне:
— Сомлела она, Иван Юрьевич.
Соломония и впрямь потеряла сознание. Ещё в Кремле, когда она в возке попыталась кричать, человек Шигоны зажал ей рот тряпицей, смоченной зельем дурман-травы. Сладкий, пряный дух затуманил ей голову, и она канула во тьму. Иван Овчина вытащил Соломонию из возка и на руках отнёс в храм. Там уже ждал кремлёвскую «гостью» сам митрополит Даниил. Рядом с ним стояли игумен монастыря Давид, единственный мужчина на все женские монастыри Москвы, и семь монахинь в чёрных одеждах и чёрных куколях на головах.
Когда Соломонию внесли в ризницу, игумен Давид велел положить её на широкую лавку, сам ушёл в алтарь, вскоре вернулся, держа в руках глиняный сосуд и льняную тряпицу. Смочив из сосуда благовонием тряпицу, он поднёс её к носу княгини и так держал, пока Соломония не задышала часто-часто и не открыла глаза. Взгляд её прояснился, и она спросила:
— Где я? Что со мной?
Ей никто не ответил. Она села на лавке и осмотрелась. В ризнице царил полумрак, и она не сразу разглядела тех, кто находился поодаль от неё. Наконец человек, стоявший к ней спиной, повернулся, и она узнала в нём митрополита всея Руси.
— Владыка Даниил, чьей волею меня занесло в сей храм?
— Волею Господа Бога, — сухо ответил митрополит.