Йоца Савич смотрел ему в глаза. Фон Перфаль побледнел, он выглядел намного старше своих лет. Усталость отпечаталась на лице. Режиссер Королевского придворного и национального театра по собственному опыту знал, что жизнь директора театра – опасное плавание в море компромиссов, сопровождаемое низменным подчинением, гадкой услужливостью, неконтролируемым гневом, драматичными расставаниями, помпезными примирениями. От
– Нет, нет, конечно же, нет, Савич. Ведь мы же приняли обязательство перед уважаемым попечительским советом театра поставить пьесу именно в таком ключе. Билеты продаются. Анонсы размещены в газетах. Интерес огромен, – поддержал его фон Перфаль.
– Конечно же, наши оппоненты и недоброжелатели, дорогой господин директор, никогда не откажутся от каждодневных нападок. Они не оставят нас в покое, будут беспощадно критиковать, высмеивать и уничижать все, что делает дирекция Королевского придворного и национального театра. Иного выбора у наших оппонентов нет. Они ломятся сквозь колючий кустарник, они увязли в непроходимом болоте, и теперь им некуда деваться. Как и нам. Поэтому – вперед, к новому берегу, чтобы не пропасть. Остается только это. Два мира, два видения театра, две логики искусства, два, если хотите, направления в политике. Мы непримиримы. Это не отношения мужа и жены, брата и сестры. Это война. И если мы от нее откажемся, уважаемый директор, нас все равно не оставят в покое. Растопчут нас без сожаления, как муху, привлеченную сладким запахом мяса. И ничего от нас не останется. Ничего, мой дорогой…
– Так что же нам делать? – спросил директор.
– Люди запомнят грандиозный провал.
– Вот этого я и боюсь, уважаемый Савич.
– Но этого не случится, уважаемый господин директор. Этого ни за что не случится, – решительно ответил Савич.
Негры
Густая ночь, напоенная теплом июльского дня, поглощала все звуки.
Мир, утомленный надеждами, спал.
Лунный свет трепетал в усыпляющей тишине, словно немой огонь, заключенный в стекле керосиновой лампы.
– Иген, иген, уфф, уфф, Симона, ты отличная девушка, водичка прекрасна, – веселилась Магда, нарушая святую тишину ночи. Она сидела в широкой деревянной кадке, наполненной водой, на поверхности которой плавали лепестки роз и листочки свежей мяты и куда Симона влила ведро горячей воды.
– Довольно. Главное, чтобы не остыла…
Звезды сверкали как ледяные бриллианты. Созвездия вплелись в кроны деревьев как алмазные диадемы. Сияющие украшения. Как в Рождество.
Симона сбросила платье и голышом вошла в приготовленную купель.
– Прекрасная пьеса, единственно, что мне не нравится – ради убедительности придется сделаться черной, как трубочист, натереться кремом из сажи, – сказала Магда и протянула Симоне руку, чтобы той легче было усесться в воде.
Они сидели в кадке друг против друга и молчали.
Симона вспоминала тихие летние вечера тысячелетней давности, когда у нее, наверное, было другое имя и когда она лежала в мелком бассейне, на дне которого было выложено мозаичное смеющееся солнце. Бассейн находился посреди двора большого белого дома, скрытого от любопытных глаз пальмами и кустами роз. Она смотрела в небо. «Надо найти в его высоте золотой узел», – сказали ей однажды или она прочитала это в одной из книг огромной отцовской библиотеки. Впрочем, это неважно, ибо она знала, что «надо верить в звезду, а если увидишь, как она падает, обжигая хвостом небо, пойди за ней», и она пошла, потому что предание учит, что «нельзя успокаиваться, пока она вновь не загорится в глазах». Она пошла за ней, и так никогда и не вернулась в красивый белый дом, укрытый в тоннеле из пальм и роз, в отцовскую библиотеку, пахнущую сандалом и финиками, и никогда больше не ступила в мелкий бассейн посреди двора, на дне которого улыбалось мозаичное солнце, с которого начинается путешествие в небо…
– Разве негры не люди? – спросила Магда.
– Конечно, люди, просто Бог белого человека свиреп и велел людям не любить непохожих. А если люди не прислушиваются к Божьим заповедям, то начинают руководствоваться логикой денег.
Симона знала, что Иоаким Вуич писал пьесу «Негры, или Любовь к сочеловекам своим», пытаясь собственную «поколебленную веру в правду человеческую, в гуманизм мира, в общественную непохожесть защитить естественным благородством человека». Она любила эту театральную притчу, которая «изобличает зло меж людьми, работорговцами, и, опять-таки, открывает исконную доброту человеческой природы, не испорченной цивилизацией».