Читаем Четыре брода полностью

— Потому, прости, что негде. У нас кровать стоит для старухи, топчанчик для меня, а тебя ж на полу, да еще и на лежалой соломе, не положишь, ведь ты пан староста.

— Я могу и на полу. Бросите камыша или соломы, застелете рядном…

— Эге, а что потом твой кормилец скажет? Зачем мне из-за этого ссориться с ним? Иди уж к кому-нибудь другому.

— Я пойду, но завтра вы придете ко мне в управу, — угрозой зазвучало каждое слово. — А не придете, насильно приведут.

И вдруг, совсем неожиданно, Гордий попросил:

— Сними-ка, Семен, сапоги.

— Это ж для чего? — вытаращился Магазанник.

— Когда снимешь сапоги, я гляну, что у тебя, ступни или копыта.

Мотнув полотняным одеянием, старик исчезает в сенях, а Магазанник еще какую-то минуту стоит у порога. Ненависть волнами разливается по его телу, туманит голову, и к нему по-кошачьи крадется испуг. Что же случилось за эти дни?..

Он хорошо знает: село еще и до сих пор не оправилось от страха. Подавленное, ошеломленное фашистским нашествием, оно теперь сторонилось всех и всего, и, кажется, каждый живет в нем сам по себе. Наверное, так и надо фашисту: жестокостью и страхом загнать каждого в собственное дупло, чтоб не роилось общественное. Разве не помнит он, как люди выбирали его старостой? Молча, без единого слова, словно это были тени, а не люди. А вот выдал он Човняра — и тени начали оживать. Выходит, и у страха есть свои границы и свой конец.

Магазанник медленно ковыляет из Гордиевого подворья на улицу. Он снова подходит к пожарищу, бьет сапогом ненавистных каменных баб, ворошит головешки и неожиданно слышит, как что-то зазвенело. Господи, неужели это нашлось его золото? Согнувшись, он запускает руку в пепел, но находит не золото, а обгоревший кусок цепи. Только цепи и не хватало ему!

От пожарища он медленно идет к своему дубовому рубленому амбару. Тут возле порога стоят новые, еще не окованные колеса, а под стрехой сушатся связки отборной кукурузы. Она тоже пропахла дымом. Мамалыги из нее уже не сваришь. При воспоминании о мамалыге ему сразу захотелось есть. Он отпирает дверь и входит в привычную теплоту амбара, в котором кроме жита-пшеницы хранятся невыделанные кожи, свежие семена конопли, мака, льна и стоит несколько оплетенных лозой бутылей с подсолнечным маслом.

Когда-то, еще в молодости, бывали у него в этом амбаре по вечерам и волнения, и хмель любви. Тогда тут с девичьих кос опадали цветы подснежника, ромашки, чернобривцев — это уж какая пора стояла на дворе. Эх, давно выветрился запах тех подснежников, той ромашки, чернобривцев, а сейчас слышен только дух подсолнечного масла, что пойдет на продажу.

Может, снова, как когда-то, переночевать здесь и хоть во сне вернуться в далекие годы? А кто-нибудь запрет снаружи амбар и подожжет тебя и твой запасец? На ум некстати приходят полузабытые слова: «И нет злому на всей земле бесконечной веселого дома». Ох, уж эта литература и все ее сантименты! А разве не злые властвуют сейчас во всем мире? Если же у тебя пустота в душе, и вся земля становится пустыней.

Магазанник на всякий случай внес в амбар колеса, запер его и огородом подался к сапожнику Максиму Калюжному, который никогда не вылезал из долгов. Как прижмешь его, он рысцой побежит из хаты в хату собирать новый долг, чтобы отдать старый. И до сих пор Максим должен ему триста рублей за телку, которую взял под залог. Но разве вчерашние триста рублей сравнишь с сегодняшними?

Еще со двора Магазанник слышит в хате Калюжного приглушенный гомон. Он осторожно подкрадывается к оконцу каморки и сквозь него чует запах дыма и горилки. Так и есть, глупый голоштанник Калюжный гонит самогон, который ждет уже целая капелла.

— Ваше здоровье, люди добрые, — дрожит приятный тенорок мягкосердечного Максима. — Хоть и теплый он, но настоящий.

— Память им отшибешь, так все меньше будут жать…

— Пейте, кум, без политики, а то политика пропащее дело.

— Какая же это политика? Вот сказал один дядько при немце, думая, что он не понимает по-нашему: «Ох, и жмут так жмут!» А немец и окрысился на него: «Кто тебя жмет? Новая власть?» — «Нет, новые сапоги», — ответил дядько. «Так ты же босой!» — «Потому и босой, что жмут», — вовремя спохватился дядько.

— Ха-ха-ха!

— Выпьем же, люди, как на сочельник, за тех, кто в дороге. Пусть им легонько икнется.

— Господи, когда только возвратятся они?! — невыразимой тоской зазвучал женский, со слезой, голос.

— Не надо, жена. В слезах горя не утопишь.

Зазвенели чарки, и тишина надолго воцарилась в каморке: видно, каждый думал о своих сыновьях. Магазанник подошел к дверям, постучал раз, второй, третий и только тогда откликнулся дрожащий тенорок Максима:

— Это кто так поздно?

— Я, Максим.

— Кто «я»?

— Семен Магазанник. Уже не узнаешь?

— Теперь и родного батьку не узнаешь. Такое время… Чего вам?

— Так и будем разговаривать через дверь?

Максим вздохнул, что-то тихонько сказал в каморку и начал открывать двери. Вот он и стоит против Магазанника, низенький, взлохмаченный, сникший.

— Не думалось и не гадалось, чтобы ко мне так поздно сам пан староста заглянул.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже