Интендант вычислил его сразу. Смешно слышать, что евреи, мол, толковый народ. Может быть, этот старший лейтенант толковый сапер, если судить по количеству орденов, которые на него навесили, но на месте интенданта он погорел бы через месяц. А интендант, хоть и не еврей, скоро вот четыре года с легкостью орудовал всем этим складским богатством. И, слава Богу, полный ажур. И себя не обидел. На всю жизнь хватит. И детям останется. Правда, нет на нем наград, но, как правильно заметил его шуряк (до войны он был знаменитым альпинистом), лучше быть пять минут трусом, чем всю жизнь трупом. Безусловно, на этом старшем лейтенанте можно кое-что наварить. В госпиталь он поступил без шинели. Ему полагается четвертый рост. Путем несложной комбинации с ремонтом бывшего в употреблении материала интенданту удалось сэкономить английскую офицерскую шинель. Правда, куцую, второго роста. Ни хрена. Этот лопух проглотит. А за офицерскую шинель четвертого роста можно получить неплохой навар. Э то тебе не недомерок второго роста.
Так и получилось. Старший лейтенант торопился пройти все процедуры, связанные с выпиской. Ему хотелось как можно быстрее сменить госпитальную койку на студенческую скамью в университете. Хотя в свидетельстве о болезни было написано, что его увольняют в отпуск на шесть месяцев, и козе было ясно, что на костылях, да еще сейчас, когда закончилась война, никто не вернет его в армию.
Даже повесив шинель на вбитый гвоздь в комнате студенческого общежития, Генрих еще не представлял себе, что всучил ему интендант.
Шинель он надел в начале октября.
– Неужели ты не примерил, когда получил ее в госпитале? – Удивились товарищи по комнате.
– Не примерил. Мне и в голову не пришло, что могут обмануть. И вообще было жарко. И торопился.
Студенты критически осматривали его в новом облачении. Полы едва достигали колен. Рукава не дотягивались до запястий. Но, кроме шинели, кителя и брюк, у Генриха не было никакой одежды, и в ближайшем обозримом будущем не предвиделись источники пополнения гардероба.
Через несколько недель костыли протерли дырки подмышками. Пришлось подшить кожаные заплаты, не ставшие украшением куцой шинели. Еще через несколько дней исчез хлястик. Вероятно, сняла какая-то сволочь. Другое дело его товарищи по комнате. В толчее за билетами в кино они слегка прижали полковника в английской шинели и принесли Генриху хлястик.
Зима в том послевоенном году была лютая. В аудиториях толстый слой инея налипал на оконные рамы и подоконники. В комнате общежития студенты просто околевали. Изредка удавалось своровать какие-нибудь дрова – доски заборов, ящик или картонную коробку и слегка протопить прожорливую кафельную печку.
Незадолго до Нового года Генрих допоздна засиделся в университетской библиотеке. В читальном зале юридического факультета его ждал Вадим, старый друг по военному училищу. Встретились они случайно, когда подавали документы в университет и с тех пор были неразлучны, хотя учились на разных факультетах.
В начале двенадцатого часа они вышли в морозную черноту. Снега не было. Колючий ветер прорвался под полы шинели. У Вадима было короткое полупальто с серым каракулевым воротником, которое согревало не лучше английской шинели. Ветер скользил по тонкому гололеду, с вечера отполировавшему тротуары. Генрих медленно переставлял костыли. Вадим приноравливался к его шагу, но даже сам не мог идти быстрее. Темнота была абсолютной. Только знакомство с каждым поворотом позволяло находить направление.
Они вышли на пустынную площадь, мощеную брусчаткой. Передвигаться стало еще труднее. Невыносимая яркость трех фонариков внезапно вонзилась в их глаза. Острия света ослепили и парализовали их.
– Снимай шинель! – Басом приказал кто-то скрывавшийся за фонариком в метре от Генриха.
– Снимай пальто! – Приказал Вадиму второй фонарик. Третий попеременно скользил по лицам Генриха и Вадима, уже ничего не добавляя к слепоте и мучительной рези в глазах.
Генрих медленно перенес правый костыль к левому и стал расстегивать пуговицы, начав с нижней. Ветер рванул освободившуюся полу шинели. Невыносимая обида ледяной волной окатила Генриха. Шинель. Все его достояние после четырех лет войны, после ранений и инвалидности. Как он будет жить без шинели? Что он на себя натянет сегодня ночью поверх тонкого негреющего одеяла? А ведь до весны еще так далеко!
Он медленно добирался до последней пуговицы. Наверно, прикосновение к ней, к последней надежде, трансформировало обиду в нелюдскую злость. И тут всего себя, всю свою неустроенность и голодность он вложил в удар прямой правой, нацеленный куда-то чуть выше фонарика, туда, откуда исходил приказывающий бас.