И тогда-то, уже в Ташкенте, полетели из его гигантской рукописи, которую он про себя называл Голиафом, не только лишние два начала, но и многое другое. На первый план вышел один герой — Синцов, который в силу трагических и одновременно обыденных для начала войны обстоятельств: окружения, ранения, гибели целых частей — сменил авторучку сначала на трехлинейку, а потом на автомат. Герой, воюющий лишь «с лейкой и блокнотом», сужал возможности. Автору нужен был взгляд не со стороны, пусть он и сам прошел всю войну именно таким образом, а изнутри. Так, неожиданно для него самого, роман «Живые и мертвые», который раньше назывался «Зимой 1941 года», из панорамы трагических событий начала войны стал зеркалом всего нескольких судеб — Синцова и тех, с кем свела его война.
Первым и самым крупным среди них станет комбриг Серпилин — тот самый полковник Кутепов, с которым он встретился в июле 1941 года под Могилевом и в котором увидел прообраз той силы, что, невзирая на все, сомнет и уничтожит фашизм. Синцов прошагает рядом с Серпилиным без малого всю войну. Кое-что он изменит по сравнению с Кутеповым и в биографии Серпилина. Введет сталинский лагерь, из которого героя «выручит» востребовавшая его война. Так было со многими военоначальниками, самым ярким представителем которых был, конечно же, Рокоссовский.
К.М. обнаружил, что, сидя над рукописью, он постоянно сравнивает себя сегодняшнего с тогдашним, вернее, тогдашними — Костей и Военкором. Они ожесточенно спорили друг с другом. Константин Михайлович, который в равной степени принадлежал и тому, и этому времени, пытался стать судьей, посредником в споре. Но хладнокровия ему недоставало...
Так что верх как будто бы брал К.М. Ему, современнику двадцатого съезда, о минувшей войне, ее тайных и явных пружинах было известно несравнимо больше, чем очевидцу войны. Повзрослевший физически всего на каких-нибудь тринадцать-восемнадцать лет, а духовно — на целую эпоху, он дивился и становился в тупик перед наивностью и легковерием Кости и Военкора. Странно, что тогда они ничему не удивлялись, даже самому невероятному. И за некую доблесть полагали способность принимать все происходящее, как бы оно ни было ужасно, за должное, за реальность — как подобает мужчине, солдату, коммунисту: мерехлюндии оставим для хлюпиков, баб и штафирок.
Когда там было размышлять и рефлектировать, парировали Костя и Военкор, враг лютый за считанные недели докатился до пригородов Москвы, и долг был в одном — трубить о смертельной опасности, звать на последний смертный бой, повторять бесчисленное количество раз, на все лады: УБЕЙ немца.
Сколько раз увидишь его,
Столько раз и убей!
Нет, ни тот, ни другой Симонов отнюдь не спешили поднимать руки вверх перед ним нынешним — К.М., чья мудрость задним числом порою представлялась им лицемерной. Было в этой мудрости и в этом всезнании что-то оскорбительное для великого подвига и великих страданий народа. Бунтовал в Косте и Военкоре не только человек, но и поэт, творец, чей голос был услышан народом, страной. Это тоже была реальность, которую ничем не дано заслонить. То есть на какой-то короткий срок такое может случиться. Но — слово твое жило годы, его находили в мятых, залитых кровью солдатских треугольниках, его, как молитву, твердили в окопе на передовой, в партизанской землянке, в лагере смерти. Строки твои и сегодня повторяют влюбленные. Для этого нужен чистый замес и дрожжи, которые, быть может, упали с неба.
О чем шел спор? О том, что помимо главной, очевидной, безмерно страшной, но всем понятной и объяснимой беды, которая обрушилась на страну в июне сорок первого, с ней-то и схватились Костя и Военкор, помимо этой смертельной опасности существовала другая, дьявольская напасть, невидимая и вездесущая. Еще до того, как пришла явная и объяснимая драма, она высасывала из страны живительные соки, уносила, словно тать в нощи, людей, обезлюживала города и веси, иссушала плодородные нивы и напускала такого дурмана, что лютый враг казался людям самым дорогим и великим другом, а друзья — врагами народа. Ты — во всех твоих ранних ипостасях, ничего этого не видел и не замечал? Убаюканный собственной песнью? Чем же она в таком случае была лучше того самого дурмана?
Не замечал, не знал или не хотел замечать и видеть? — вот к чему все в конце концов сводилось. К.М. отдавал себе отчет, что именно на этот вопрос он обязан прежде всего ответить — и себе, и читателям.
Ответа, который был бы убедителен, все не приходило. Может, его вообще не существует в природе? Правдой было и признание своей слепоты, и ее отрицание. Потому что и в жизни в слиянии пребывало зло и добро, высоты духа и бездна падения, верность и коварство, величальная человеку и неслыханное издевательство над ним. Можно без конца продолжать эти пары. Приказ № 227 «Ни шагу назад!» воззвал к святая святых в человеке и тут же поставил за рядами наступающих шеренги загранотрядов, чтобы стреляли в затылок тем, кто при броске в атаку замешкается хоть на мгновение.