Настоящее же «включение» произошло лишь тогда, когда Елена Сергеевна, Маргарита, познакомила его с булгаковским «письмом правительству», помеченным началом апреля 1930 года. Пожалуй, даже и не само письмо, а состоявшийся вскоре после его отправки в Кремль телефонный разговор Булгакова со Сталиным тут виною. Все, что было связано со Сталиным, обладало для Симонова своего рода отрицательным обаянием. Притягивало даже своей отталкивающей стороной.
Что-то наконец приоткрылось для него в Булгакове, показалось близким, когда он слушал рассказ Елены Сергеевны, внимал ее не притуплённому временем волнению. Само это волнение подстегивало его интерес. Складывалось впечатление, что вдова художника, всю жизнь страдавшего от того отношения к искусству, которое насаждалось в сталинские времена, не склонна винить во всем только Сталина. Была скорее благодарна ему за то, что Мише после этого звонка дали все-таки работу, он мог продолжать писать. И если результаты этого разговора с вождем были тем не менее столь скромны, больше виноват был, может быть, даже сам Миша, который растерялся и не смог сказать всего, что надо было, что его мучило. По свидетельству Елены Сергеевны, он этой-то своей растерянностью и казнился больше всего. Она била по его самолюбию, которого Михаилу Афанасьевичу было не занимать. Елена Сергеевна, волнуясь, рассказывала, К.М., сопереживая ей, слушал. Но каждому в этой истории слышалось свое.
В пору, когда состоялся разговор Сталина с Булгаковым, его, Симонова, Я, можно сказать, еще не существовало. Не случайно, раздумывая над своей будущей пьесой о четырех Я, он в качестве первой точки отсчета взял 1936 год. А что — 1930? Долговязый пятнадцатилетний подросток, сочиняющий в ФЗУ, куда он ушел из средней школы, первые беспомощные стихи — подражание то Некрасову, то Киплингу.
За десять лет, которые отделяли этот разговор от смерти Мастера в 1940 году, были написаны три его романа из четырех. Сам Костя за эти же годы превратился из гадкого утенка во что-то вроде молодого лебедя. «Генерал», «Парень из нашего города», очерки, репортажи и стихи из Монголии, Халхин-Гол.
Боже мой, какие же разные они были, эти десять лет, у него и у Булгакова! Какие непохожие друг на друга миры и какое разное восприятие их. А между тем это была та же самая Москва, та же самая страна, да и сфера обитания та же самая — московские литературные круги... Как будто бы стояли в одной и той же зеркальной зале, смотрели в одни и те же зеркала, а видели разное. Булгаковские зеркала — из комнаты смеха. Это совершенно ясно, это — так задумано. Беседуя с Еленой Сергеевной, он понимал, что Мастер просто не мог воспринимать и отражать жизнь иначе, чем гротесково. Точно так же, как он сам не мог видеть и писать ее иначе, чем романтически. Соблазнительно было утвердиться в выводе, что все дело в этой манере видения, в том, как поставлен у тебя хрусталик в глазу. Быстро входивший в моду глазной хирург Слава Федоров не раз разъяснял ему физическую природу тех аномалий, в результате которых человек иной раз видит все окружающее вкривь и вкось.
Увы, в их с Булгаковым случае было нечто другое. Упрямо напрашивался вывод, что кто-то из них двоих был попросту слеп. Добросовестность, сидевшая у него в крови, требовала признать, что этим слепцом был он сам. Добро бы — только в это, последнее в жизни Булгакова, десятилетие, когда он, Симонов, был, в сущности, еще несмышленышем.
В «Мастере и Маргарите» его больше всего привлекали сцены бесчинств Маргариты в квартире критика Латунского.
Боже мой, сколько же натерпелась от этой «критической» нечисти наша литература и вся культура! Сколько баталий с ней имел и он, Симонов, на протяжении последовавших за смертью Булгакова десятилетий. И сколько раз он вольно, а чаще невольно, по недоразумению, недомыслию подыгрывал ей. И все годы в скромной квартире, под опекой этой все еще неотразимой женщины, красавицы, если вспомнить любимое слово Булгакова, хранилось такое, что одним махом давало ответы на прошлые и будущие вопросы.
Да, да, этой книгой все было предсказано на многие годы вперед, на десятилетия. Созывались съезды, пленумы, читательские конференции, совещания то по одному, то по другому ужасно новому и актуальному вопросу; устраивались проработки «в закрытом кругу». Сколько раз он сам на них ораторствовал со святою уверенностью, что являет миру некое новое слово. Тут уже заранее и наперед была припечатана изначальная абсурдность и бесчеловечность всех этих людоедских «идеологических битв», которые начинались с призывов «ударить и крепко ударить» по очередной «пилатчине», по «воинствующим старообрядцам», которые «протаскивают» ее в печать, а заканчивались «стуком в окно».