Я уже не раз подчеркивал внутреннюю органичность, с какой развивалась на протяжении многих лет поэзия Антокольского. «Аукнулось в 20-х годах — откликнулось в 50-х или в 60-х»! Так «Четвертое измерение» перекликается, или, по выражению самого поэта, «кольцуется» с «Пожаром в театре», а «Звезда» — с написанной пятьдесят лет спустя «Циркачкой». Так и поэма «Пикассо» естественно «кольцуется» с написанным на тридцать лет раньше «Кощеем».
«Баллада кануна», посвященная русскому самородку Щукину, как я уже сказал, занимает в поэме важное место. Без нее, как и без «Баллады времени», была бы невозможна и «Баллада молнии». Но сердце поэмы, то, что сам автор назвал ее «боевым рубежом», все-таки, мне кажется, — «Баллада молнии».
В заключение Антокольский вновь возвращается к своей постоянной мысли о незавершенности мира и бесконечности того пути, которым идет к его освоению художник:
С образом художника Пикассо соседствует в «Четвертом измерении» образ ученого Ньютона. Гениальное открытие, сделанное Ньютоном, атакует «столетний, серый, лысый, как колено», пресвитер. Он издевательски спрашивает: «Что за ветер умчал вас дальше межпланетных сфер?» В ответе на этот вопрос мы вправе услышать своего рода девиз поэзии Антокольского. «Я ДУМАЛ, — Ньютон коротко ответил. — Я к этому привык. Я думал, сэр».
Если бы мы попытались определить пафос поэзии Антокольского, вернее всего было бы сказать, что это пафос ищущей мысли, которая не довольствуется готовыми решениями, а стремится извлечь на свет и понять то, что скрыто от обычного глаза. Научная поэзия? Может быть, но совсем не в том смысле, в каком понимал ее Брюсов. Не холодная, хотя и блестящая, поэтизация достижений науки, а напряженные поиски истины, благоговейное отношение к человеческой мысли, стремление познать мир с тем, чтобы его переделать.
Такова едва ли не высшая точка продолжающейся четвертой поэтической жизни Павла Антокольского.
Так пишет Антокольский в книге «Четвертое измерение». Такова поэтическая программа, которой он следовал всю жизнь и остается верен поныне.
В течение полувека паруса его поэзии полны ветром Истории. За пятьдесят лет — и каких лет! — неузнаваемо изменилась жизнь, окружающая поэта, изменились и его стихи, прошедшие через все перевалы эпохи. Неизменным осталось только одно — высокое служение духу Творчества, высшим выражением которого всегда были для поэта революционные свершения народа, борющегося за новую жизнь на земле. Судьба народа была судьбой поэта, все испытания, выпавшие на долю народа, были и его испытаниями.
Оглядываясь на прожитые им три поэтические жизни и продолжая свою четвертую — может быть, самую напряженную — жизнь в поэзии, Антокольский обращается к судьбе с единственной просьбой:
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Когда работа над моим очерком шла к концу и мне оставалось только заключение, я попросил Антокольского прочитать рукопись. Павел Григорьевич сам написал столько великолепных поэтических портретов, что я видел в нем даже не столько героя очерка, сколько одного из признанных мастеров этого жанра.
Прочитав рукопись, Антокольский встретил меня со сконфуженной улыбкой.
— Все-таки мне трудно сказать тебе что-нибудь вразумительное, — начал он. — Да, верно, я легко и даже храбро рисовал портреты других поэтов. Но легкость и храбрость объясняются тем, что это
Павел Григорьевич сокрушенно развел руками, как бы говоря, что не может больше ничего прибавить.
Вероятно, у меня был расстроенный вид, потому что Антокольский немного подумал и сказал: