Повестями романного масштаба — «Прощай, Гульсары!» (1967 год), «Белый пароход» (1971 год) открылся новый, третий этап в творчестве Айтматова. Это был период, когда писатель глубоко задумывался об антигуманной природе тоталитаризма, о последствиях идеологического давления на человека, о новом виде рабства (позднее он назовёт это явление «манкуртизмом»), о важности морального выбора между добром и злом, о значении личной и общественной свободы как важного критерия морального достоинства любой политической системы или режима. Этот этап отмечен и болезненными сомнениями в идеалах, которые декларировались в обществе и которые вдохновляли самого художника, — они наиболее ярко и глубоко отразились в повестях «Пегий пёс, бегущий краем моря» (1977 год) и «Ранние журавли» (1976 год), в романе «И дольше века длится день» (1980 год). Последнему предпослан эпиграф из «Книги скорбных песнопений» великого армянского поэта и мыслителя-мистика X века Грегора Нарекаци: «И эта книга вместо моего тела, и слово это вместо души моей».
Последний, четвёртый этап художественных, идейно-философских исканий Чингиза Айтматова отмечен эсхатологизмом в его мироощущении, восприятии мировой и национальной истории. Это романы «Плаха» (1986 год), «Тавро Кассандры» (1996 год) и, наконец, последнее слово — «Когда падают горы (Вечная невеста)», прозвучавшее в 2008 году.
Но в 1970-е же годы Айтматова более всего занимала этическая, нравственная проблематика. Его, как и многих других, преследовало тревожное ощущение девальвации ценностей, какой-то духоты в окружающей атмосфере. Моральные императивы советского социализма, к началу 1970-х окостеневшего, утратившего внутреннюю энергию развития, мало вдохновляли. Военная тематика, как источник подъёма советского патриотизма, также изрядно набила оскомину, а новые объединяющие идеи не выдвигались, сильные лозунги не звучали. Советское общество постепенно увязало в болоте бумажных, обветшалых, мертворождённых парадигм, а людей всё сильнее и сильнее угнетал разрыв между произнесённым словом и реализовавшимся делом.
Чингиз Айтматов 1970-х продолжал верить, что только реальное, истинное, деятельное человеколюбие спасёт мир от моральной деградации и сползанию к черте, за которой человек просто перестанет быть человеком, а цивилизация устремится к своему неизбежному закату — закату гуманизма. Эту веру писатель попытался воплотить в ряде своих произведений, особенно в «Ранних журавлях», слегка затронутых ностальгией по молодости и романтизмом 1960-х. Позднее он отмечал, что эта повесть — дань подвигу и святым идеалам подростков военного времени, так рано познавших горький привкус жизни и переживших сладкую истому первой любви.
Но совсем по-иному прозвучал и даже озадачил читателей написанный несколькими годами ранее «Белый пароход». Озадачил и темой, и экзистенциальным звучанием, а особенно финалом, в котором безымянный киргизский мальчик, преданный всеми, забытый родителями и живущий в мире красивых сказок и легенд, не выдержав жестокости и бездушия старших, уходит из жизни. Интерес писателя к народным преданиям, мифам, легендам был известен давно, но никогда ещё не входили они столь плотно в художественную ткань реалистического по всем признакам повествования. Соположение мифов и самоубийства наивного существа — киргизского мальчика с берегов Иссык-Куля, этическая категоричность повести смутила кое-кого из его критиков. Она вызвала оживлённые споры в литературной среде, породила противоречивые оценки. Иные рецензенты утверждали, что «Белый пароход» в своей этической безысходности и трагизме знаменует отказ писателя от прежних гуманистических позиций.
Можно ли представить себе такую историю в действительности? Конечно. Жизнь есть жизнь. Ребёнок сделал свой выбор, решив, быть может, бессознательно, «победить себя, но не мир» (Декарт). Но оппоненты Айтматова, воспитанные в духе советского пуританизма, полагали иначе. По их мнению, советский мальчик никак не мог утопиться, и уж точно нельзя частный случай, даже если он имел место в реальности, поднимать до уровня обобщения. Чем-то это напоминает упрёки Мерсье в адрес Сартра, «забывшего про улыбку ребёнка»[29]
.Разумеется, подобного рода упрёки лишь по касательной задевают иносказание «Белого парохода», повествующего не просто о несчастье, случившемся на небольшом иссык-кульском кордоне, но о беде куда более значительного масштаба. По сути, на метаязыке символов и параллелей Айтматов пишет о трагедии народа, растворяющем в огромном «интернациональном котле» свои ценности и вековые традиции; о трагедии общества, превращённого усилиями коммунистического Левиафана в некий самовоспроизводящийся бюрократический механизм. В этом смысле «Белый пароход» стал предтечей «И дольше века длится день», а безымянный мальчик-утопленник — предшественником манкурта, которого жестокие жуаньжуани лишили памяти.