Белый характер. Гусь. Барин. Все странно и туго сплелось в клубок. Можно сразу не осознать сказанного Ге, но что-то не позволяет отмахнуться: «Как так? Белый гусь и вдруг – барин!» Ге, конечно, не походя так отговорился. И Репин, конечно, не случайно запомнил слова Ге и привел их как доказательство, независимо от того, сам он с ними согласен или нет. В словах Ге приоткрывается одна из удивительных тайн искусства.
Это, конечно, не внешнее. Ге никогда не писал Тургенева похожим на гуся. И вряд ли зритель, разглядывая портрет, подумает о барственной и белой домашней птице.
Ге писал Тургенева, только Тургенева, – и писал так же увлеченно, так же «для себя», как и другие портреты.
Зимой 1871 года Иван Сергеевич был проездом в Петербурге. 13 февраля он приехал из-за границы, а 18-го уже сообщал Полине Виардо: «Второй (и предпоследний) раз позировал для Ге». Похоже, что Ге буквально «поймал» Тургенева, едва тот появился в столице. Впрочем, удивляться не приходится: за Тургеневым в тот приезд все гонялись. Одновременно с Ге его писал Константин Маковский. «Я дожил до пятидесяти двух лет, и с меня ни разу не писали портрета маслом, а вот теперь их сделали сразу два», – весело свидетельствовал Тургенев.
Третьяков тоже не дремал: он собрался послать в Петербург Перова. Тургенев его отговаривал: приезжать Перову не к чему, портреты Ге и Маковского «оба в разных родах, но, кажется, удались совершенно».
Такую же оценку портретов дает Тургенев в письме к Полине Виардо: «Мои оба портрета подвигаются вперед; они совершенно в разном духе, но, по-моему, оба очень хороши и похожи».
Неизвестно, был ли сеанс 18 февраля предпоследним, но последний состоялся 24-го: «Сегодня утром… я был на последнем своем сеансе у г. Ге… Портрет г. Ге имеет поразительное сходство, так говорят все друзья и так считаю я сам».
Три или четыре сеанса – значения не имеет: то ли дело портрет Герцена, к которому художник шел десять «дет! Но даже при недолгом знакомстве Ге не работает, как модный живописец: заказчик пришел – дал сеанс – ушел. Ему общаться надо с тем, кого он пишет; не беседовать, чтобы лицо не вышло скованным, а именно – общаться. Он и с Тургеневым о б щ а л с я.
Знаем, что они многократно говорили о Герцене и первая встреча, например, у них началась с разговора о Герцене (когда Ге просил Тургенева позволения написать портрет, тот сказал: «Нам далеко до Герцена!»). Знаем, что Тургенев встречался в мастерской у Ге с Салтыковым-Щедриным. Знаем, что Ге привозил Тургенева в мастерскую к Репину смотреть «Бурлаков». Знаем, наконец, что оба были на собрании артистического клуба, созванном А. Г. Рубинштейном. Может, и не знаем чего, но для десяти дней и такого общения, право же, немало.
Ге писал Тургенева-литератора, чьими произведениями смолоду зачитывался, и Тургенева, одного из интереснейших людей эпохи, и Тургенева, старого знакомого Герцена, – он писал Тургенева, одним словом. Но едва брался за кисть, перед ним – нет, не на месте Тургенева, но где-то рядом – появлялся странный образ вот этого самого белого гуся; может быть, и не образ даже, а мысль об образе или ощущение его.
Белый гусь – и внешний облик, и характер, и манеры, скорее – символ и того, и другого, и третьего. Это – толстовское, когда Наташа пытается объяснить, что Борис – узкий, серый, светлый, как часы столовые; «Безухов – тот синий, темно-синий с красным, а он четвероугольный». Объяснить почти невозможно, но мы ее понимаем.
Белый гусь, пришедший в голову Ге, сродни знаменитому образу вороны на снегу, который мерещился Сурикову, когда он приступал к «Боярыне Морозовой». Лев Толстой «белого гуся» понял и принял. Уже после смерти Ге художник П.И. Нерадовский спросил Льва Николаевича, похож ли Тургенев на портрете Ге. «Поняв из моего вопроса, что я вижу в этом портрете Тургенева не таким благообразным, как представлял его себе по известным портретам и фотографиям, он с поспешностью ответил мне, напирая на каждое слово:
– Да, да! Вот именно такой он и был – белый гусь!»
Ге писал Тургенева – не гуся. Наташа видела и знала Бориса, а не серые столовые часы. Крамской старательно, искренно делал портрет своего приятеля Суворина, но потом пришлось оправдываться: «Считаете ли возможным, что мне входили в голову намерения при работе, и что я занимаюсь какими-либо утилитарными целями, кроме усилий п о н я т ь и п р е д с т а в и т ь сумму характерных признаков?..»
В том-то и дело, что при самом осознанном и детально продуманном замысле в творение искусства врывается нечто непреднамеренное, уследить за процессом появления которого невозможно. Это непреднамеренное может быть почувствовано как какой-нибудь «белый гусь» или может удивить внезапным решением.