У меня от этой барышни осталось неоднозначное впечатление: странная смесь жалости и жути. Нечто подобное я однажды испытал, разглядывая лица сотен кукол в залах лондонского Музея детства. Не то дитя, не то клоунесса, не то женщина с разбитым сердцем, Тини Голд казалась увечной, словно все пережитые потрясения оставили отпечатки на ее теле. Марк в своем подростковом прикиде — широченные штаны, золотой гвоздик, поблескивавший под нижней губой, неизменные кроссовки на платформах, отчего его рост зашкаливал за внушительную отметку метр девяносто, — тоже выглядел, мягко говоря, странно. Но вся его фигура излучала спокойствие и откровенное дружелюбие, в отличие от щуплого, угловатого тельца Тини и от ее глаз, которые она упрямо отводила в сторону.
Да вообще, какая разница, кто во что одет? Однако я заметил, что среди новых приятелей Марка бытовала какая-то особая эстетика изнуренной болезненности. Мне почему-то вспомнился столь типичный для романтизма культ чахотки. Марк и его компания имели о себе некое представление, и существенная роль в этом представлении была отведена болезни, но точного диагноза я не знал. Размалеванные лица, хилые, проткнутые чем-то тела, крашеные волосы, пудовые платформы — все это еще не клинические случаи. В конце концов, мало ли странных идей носится в воздухе; поветрия приходят и уходят. Но мне на ум приходили истории про юношей, которые по прочтении "Вертера" облачались в синие фраки и желтые жилеты и бросались из окон. Такая вот повальная мода на самоубийства. Гете в конце концов возненавидел собственное творение, но книга успела внести смятение в неокрепшие юные души. Тини натолкнула меня на мысль о смерти как дани моде не только потому, что девочка объективно выглядела более болезненной, чем остальные друзья Марка. Главное было в другом. Я понимал, что в кругу им подобных болезненность считалась привлекательной.
Наступила весна. С Биллом и Вайолет мы почти не виделись. Изредка я приходил к ним ужинать, мы перезванивались, но жизнь, которую они вели, разводила нас все дальше и дальше. В марте они на неделю поехали в Париж, на выставку "цифровой" серии, прямо оттуда — в Барселону, куда Билла пригласили читать студентам лекции по искусству. Даже когда они были в Нью-Йорке, то редко проводили вечера дома: их звали то на банкеты, то на вернисажи. Биллу пришлось нанять еще двоих помощников. Вечно насвистывающий сквозь зубы плотник по имени Дамион Дапино помогал ему строить двери, а неласкового вида девушка по имени Мерси Бэнкс — вести корреспонденцию. Билл регулярно отказывался от преподавания, участия в круглых столах, чтения лекций, а также сидения в президиуме в различных уголках мира, и в обязанности Мерси входило выводить эти самые "спасибо, нет".
Как-то днем в супермаркете, стоя в очереди в кассу, я взял с полки журнал "Нью-Йорк мэгэзин" и принялся его листать. Мне на глаза попалась маленькая фотография Билла и Вайолет, сделанная на каком-то вернисаже. Обнимая жену, Билл любовно смотрел на нее, а она весело улыбалась, глядя в объектив. Этот снимок наглядно свидетельствовал о переменах в социальном статусе Билла, об отблеске славы, пробившемся даже сквозь пресловутую нью — йоркскую взыскательность. Неуловимое превращение моего друга в неожиданно нового человека, сделавшего свое имя ходким товаром, вызревало на самом деле долгие годы. Журнал я купил, вернулся домой, вырезал фотографию и положил ее в заветный ящик. Мне нужно было, чтобы она находилась там, потому что ее маленький формат точно передавал масштаб расстояния: две бесконечно удаленных от меня фигурки. Сам не знаю почему, но никогда прежде я не прятал в свое вещехранилище ни единого предмета, как-то связанного с Биллом и Вайолет, да это и понятно, ведь с помощью этого ящика я пытался увековечить то, что терял.