— Разве можно в жизни так действовать, — продолжал он. — Ведь вот этот, какой бы то ни было, товарищ принадлежит к учащейся молодежи? Вы можете зарезать, опозорить его на всю жизнь... Еще, пожалуй, судом товарищей может быть изгнан из среды их... А за что? За то, что молодой человек увлекся... Может быть, первый раз в жизни... Вы знаете, что у него теперь на душе... Нет, — рассуждал Николай Алексеевич, — так поступать нельзя... Да черт побери эти деньги... Я еще дам сколько нужно... Но...
Как добр, хорош и благороден был в эту минуту Н. А. Некрасов! Никогда это не изгладится из моей памяти. Мало того, объяснение кончилось тем, что Некрасов чуть не просил просителя, чтобы он все предал забвению.
После этого я несколько лет не видал Некрасова. За это время многие взгляды мои на жизнь и литературу изменились. При всем обожании в молодости своей таланта Некрасова, при всем уважении к его личности и благодарности за оказанные мне благодеяния, некоторые его произведения стали мне казаться то детскими, то наивными. Я начал иронически относиться и к некрасовским рифмам. В одно время я сочинил даже виршу в подражание Некрасову.
Вот она:
Et cet.[29]
глупость в этом роде.Сколько мне помнится, Некрасов был у меня 3 февраля 1875 года по поручению Литературного фонда в качестве члена и товарища председателя, но он был в хорошем расположении духа и пробыл у меня довольно долго; провести же с Николаем Алексеевичем хотя бы полчаса все одно что с иным быть знакомым целые годы, до такой степени он был сообщителен. Простотой обращения со мною Некрасов довел меня до того, что я забыл о нашем литературном неравенстве и разболтался с ним по-бурсацки и ляпнул свою виршу.
— А что вы думаете? — проговорил Некрасов, нисколько не обидясь и улыбаясь самым добродушным образом. — Я действительно никак не могу отвязаться от этих рифм, хотя и стараюсь. Но они введены не мною; они в духе народа издавна... Какие стихи более всех из моих вам не нравятся?
Мне было очень стыдно за свой язык без костей, что я так расфамильярничался, и тут я вспомнил, что один мой знакомый, и хорошо знавший Некрасова, передавал мне, что Николай Алексеевич крайне самолюбив в деле [оценки] своих литературных произведений. Но язык мой — враг мой, да и хотелось блеснуть самостоятельностью убеждений.
— «Огородник» и «Еду ли ночью по улице темной», — брякнул я, по-видимому смело, а сердце между тем стучало. Некрасов подпер рукою щеку и дал мне понять, чтобы я объяснил ему, вследствие чего эти два его стихотворения подпали под мою опалу.
— «Огородник», — начал я тревожно, — мне никогда не нравился... Я не могу понять, каким образом молодая образованная барышня могла влюбиться в человека не одной среды с собою, с которым у нее нет ничего общего, ни одного связывающего атома. Как бы ни был хорош физически и даже в душе этот огородник, но степень цивилизации пропастью разделяет его от образованной девушки... У него свои понятия, свое миросозерцание, свое обращение... Ее чувством могла руководить одна грубая, животная чувственность... Эти волжские песни, которыми мы можем восхищаться, ей должны казаться простым воем...
— Однако, я не подозревал в вас такого эстетика, — усмехнулся Некрасов. — Видно, что вы коренной провинциал дальних губерний... Отчасти аристократ. С этой точки зрения вы правы, но вы не знаете петербуржцев... Повысьте образование огородника и понижьте барышню... Возьмите во внимание еще кое-что и время написания «Огородника»... Ну-с, а «Еду ли ночью по улице темной»?