Читаем Что слышно насчет войны? полностью

Но ведь не умер же, ее отец не умер! А многие другие умерли на самом деле, без всяких «чуть»! Не хотите ли посчитать, мадам Андре? Начнем хоть с нашего ателье: жена и дочери Шарля и вся семья Мориса, того самого, что сшил ей новое пальто! Попросите Здрасьте-Здрасьте открыть свой чемоданчик и найдете там целый список погибших! Само собой, я этого не говорю мадам Андре — по щекам ее катятся слезы, и она их даже не вытирает, так тяжко дается ей каждое слово. Я только думаю, как хорошо, что я не повел ее в еврейский ресторан, уж там-то непременно нашлись бы какие-нибудь мои знакомые, которым было бы о чем посплетничать на следующий день у себя в ателье. Впрочем, идти в еврейский ресторан мне никогда и в голову бы не пришло. На что он мне сдался, когда у меня и дома есть все, что надо?

И наконец я начинаю понимать, зачем мадам Андре понадобилось рассказывать мне эту военную историю.

Оказывается, сестра, не помню, как ее зовут, прислала письмо. И что же она пишет, эта милая сестричка? Что в Анжере, где все ее знают, ей житья нет и она хочет переехать в Париж, где ей наверняка будет лучше и где она сможет зарабатывать, как старшая сестра, но она там никого, кроме сестры, не знает, так пусть сестра подыщет ей какое-нибудь ателье, куда ее бы взяли, а уж она готова сразу же начать работать. И вот мадам Андре выполняет эту просьбу.

Ну, уж и просьба, нечего сказать! Все это как снег на голову, как преждевременный мертвый сезон. Я сразу понял, какой же я болван — вот почему мадам Андре так быстро согласилась пойти со мной сегодня вечером: «Мсье Альбер такой олух, а мне надо пристроить сестричку, и как все кстати: его семья уехала в Брюссель, и он приглашает меня в ресторан. Другие воспользовались бы таким случаем, чтобы попросить прибавку к жалованью, а я ему подкину свою бритоголовую сестричку».

Да что они себе думают, эти сестры? Раз волосы снова отросли, так и война забыта? Можно пойти в парикмахерскую, сделать укладку, и готово дело: «Живей иголочку втыкай, все хорошо, тра-ляй-ля-ляй!»

Я поднял голову, чтобы сказать, что это невозможно, что я не могу и никогда не смогу этого сделать, иначе стыд мне будет и срам. Нет-нет, я не могу, хотя, конечно, со временем все может забыться. Да кто же забудет?

Но ничего не сказал. Потому что в невинных глазах моей Марии Монтес по-прежнему стояли слезы. Мне захотелось дотронуться до ее руки. Эй, стоп! Убери свою лапу! Спятил ты, что ли? Я посмотрел на свои руки — они не шевельнулись. Займись-ка ты лучше, Альбер, мясом на своей тарелке. Ну, как мясо? Ничего, вполне приличное. Но мне кусок в горло не лез, так что ужин был испорчен.

Вот так. Стараешься, хочешь провести приятный вечерок — жизнь-то короткая, а тут приходит письмо из Анжера, и хорошие новости почему-то достаются именно мне.

Что ж, мы пожелали друг другу доброй ночи, простились до завтра и разошлись: она в одну сторону, я — в другую.

На другой стороне бульвара собралось перед кафе довольно много народа — все слушали, как маленький оркестр играет песенку Пьера Дюдана. Чтобы срезать путь, я пошел по улице Беранже и на ходу, может, потому, что мне стало полегче, начал тихонько насвистывать.

Перед дверью квартиры я остановился и стал соображать, что же это я такое свищу. Замешкался так, что в тот миг, когда вставил ключ, в коридоре погас свет, и тут же в памяти всплыли слова той песенки:

Мне жизнь поведала историю,Любовь и грех ее начало,А дальше было наказание,Но в ней развязки не хватало. [9]

Я снова включил свет и переступил порог.

На другой день вернулась Лея с детьми и привезла бельгийский шоколад. Вечером, в постели, она рассказала, как они съездили. Рассказала о тех, кого больше нет, и о тех, кто остался в живых, а потом мы обнялись точно так же, как в конце войны, когда пришло Освобождение, обнимались после долгой-долгой разлуки.

Тише, тише! Леон дает представление!

— Не дышите… не дышите… случай, понимаете ли, довольно серьезный… сердце у вас.

Леон стоял, прижав ухо к груди манекена, который, чтобы было лучше видно, поставил посреди ателье, а потом проворно спрятался за ним. Над новенькой отглаженной жакеткой — последний фасон от Вассермана — торчала одна голова.

— Вы хотите сказать, сердце у меня еврейское?

— Можно и так выразиться — еврейское сердце. — Леон снова выскочил вперед и приник ухом к манекену. — У меня, если хотите знать, тоже больное сердце.

Он выпрямился и на этот раз прижал манекен к своей собственной груди, но ненадолго, потому что должен был подать за него реплику:

— Как, и у вас? Ну что же вы хотите, еврейское сердце то замирает, то несется вскачь. Но все-таки оно железное, раз выдержало все, что выпало на его долю.

— И вы не лечились? Никогда ничего не делали?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже