Читаем Что такое литература? полностью

В это время происходит неуклонное освобождение писателя и его читателей от безраздельного владычества Церкви. Главной причиной тому, несомненно, была экспансионистская сила написанного слова, его монументальный характер и тот призыв к свободе, который таит в себе любой продукт умственного труда. Но этому благоприятствовали и внешние обстоятельства, такие как развитие образования, ослабление власти духовенства, возникновение новых идеологий, предназначенных исключительно для светской власти. Однако освобождение от безраздельного владычества Церкви еще не говорило о том, что все подряд превращаются в читателей. Публику писателя ограничивают очень строгие рамки. Вся в совокупности она называет себя обществом, и это название подразумевает некоторую часть двора, духовенства, судейских и зажиточной буржуазии. Каждый отдельно взятый читатель относит себя к «порядочным людям» и осуществляет определенную функцию цензуры: ее именуют вкусом. Одним словом, такой читатель в одно и то же время и член высшего сословия, и знаток. Если он критикует писателя, то потому, что и сам умеет писать. Публика Корнеля, Паскаля, Декарта – это мадам де Севинье, шевалье де Мере, мадам де Гриньян, мадам де Рамбуйе, Сент-Эвремон[131]. Сегодня публика пребывает по отношению к писателю в пассивном состоянии: она ждет, когда ей навяжут какие-либо идеи или новый вид искусства. Она представляет собой инертную массу, в которой идея обретет форму. Ее способ контроля непрямой и негативный; нельзя сказать, что она высказывает свое мнение; она просто либо покупает, либо не покупает книгу; отношения автора с читателем подобны отношением самца с самкой: все дело в том, что чтение стало простым способом получения информации, а письмо – весьма распространенным способом связи. В XVII веке умение писать уже само по себе означало умение писать хорошо. И не потому, что Провидение поровну распределило таланты стилиста между всеми людьми, а потому, что читатель, даже если он и не отождествляет себя с писателем в полной мере, все же не перестает быть потенциальным писателем. Он принадлежит к элите паразитов, для которых искусство письма если и не ремесло, то по крайней мере признак ее превосходства. Те, кто входит в элиту, читают потому, что умеют писать; немного везения, и они сами могли бы написать то, что читают. Публика активна: ей воистину сдают на милость продукты умственного труда; она выносит суждения о них, в соответствии с тем реестром ценностей, в поддержание которых и она вносит вклад. В ту эпоху совершенно немыслима Революция в искусстве, подобная романтизму, поскольку для ее осуществления необходимо прибегнуть к содействию аморфной массы, которую внезапно изумляют, потрясают, воодушевляют, раскрывая перед ней идеи или чувства, прежде ей неведомые, а сама она, за неимением твердых убеждений, постоянно требует, чтобы ее насиловали и оплодотворяли. В XVII веке убеждения еще незыблемы: религиозной идеологии сопутствует политическая идеология, вырабатываемая самой светской властью: никто публично не ставит под сомнение ни существование Бога, ни божественное право монарха. «Общество» имеет собственный язык, свои манеры и условности, и оно желает все это находить в прочитываемых им книгах. «Общество» хочет обнаружить в них и свою концепцию времени. Поскольку два исторических факта, над которыми оно неотступно размышляло – первородный грех и искупление, – принадлежат отдаленному прошлому; а также поскольку именно это давнее прошлое служит находящимся у власти богатым родам источником гордости и оправданием их привилегий; поскольку будущее не могло бы принести ничего нового, ибо Бог слишком совершенен, чтобы допускать перемены, а две земные предержащие власти – Церковь и Монархия – всеми помыслами устремлены к незыблемости, постольку активным элементом темпоральности[132]

выступает прошлое, хотя само по себе оно есть лишь феноменальное вырождение Вечности; постольку и настоящее – это вечный грех, способный обрести искупление, только если он в наилучшем виде отразит образ минувшей эпохи; идея, чтобы быть принятой, должна доказать свою древность; произведение искусства, чтобы нравиться, должно быть вдохновлено античным образцом. Мы можем выделить писателей, сознательно ставших хранителями этой идеи. Еще живы великие писцы-клирики, которые принадлежат Церкви и у которых нет других забот, кроме защиты догмы. К ним следует добавить «сторожевых псов» светской власти, историографов, придворных поэтов, юристов и философов, занимающихся разработкой и поддержанием идеологии абсолютной монархии. Но мы видим, как наряду с ними появляется третья категория чисто светских писателей, и они, по большей части, принимают религиозную и политическую идеологию эпохи, не считая себя обязанными ни ее доказывать, ни ее оберегать. Они о ней не пишут; они молчаливо принимают ее; для них это то, что мы называем теперь контекстом или совокупностью общих для автора и читателя допущений, которые необходимы, чтобы читатель был способен понять, о чем ему толкуют. Писатели принадлежат в основном к буржуазии; они на содержании у знати; поскольку они потребляют, ничего не производя, и поскольку сама знать тоже ничего не производит и живет чужим трудом, они – паразиты класса паразитов. Отныне они не живут больше в обособленном мирке своей коллегии, но зато в крепко сплоченном обществе образуют неформальную корпорацию, а чтобы беспрестанно напоминать им об их происхождении от церковной коллегии и духовенства былых времен, королевская власть выбирает некоторых из них, чтобы объединить в своего рода символическую священную коллегию: в Академию. Король дает им пропитание, а читает их элита, и потому писателей ничто не заботит, кроме удовлетворения потребностей этого узкого круга читателей. Совесть их была так же или почти так же чиста, как у писцов XII века; в то время нельзя было и представить себе потенциальную читающую публику, отличную от реальной. Лабрюйеру[133] случается говорить о крестьянах, но с ними он не говорит никогда, и если он описывает их нищету, то не для того, чтобы использовать это в качестве довода против идеологии, которую он принимает, а во имя самой идеологии: их нищета – позор для просвещенных монархов и добрых католиков. Таким образом, разговор о народных массах вели поверх их голов составляющих их людей, при этом никому бы и в голову не пришло, что литературное произведение способно помочь крестьянам осознать свое положение. Однородность читающей публики убила в писателях дух противоречия. Их сердце вовсе даже не разрывается между реальными, но ненавидимыми читателями и читателями потенциальными, желанными, но недоступными; они не ставят перед собой вопросов относительно той роли, которую должны играть в мире, ибо писатель задумывается о своем предназначении только в те эпохи, когда оно не явлено с полной определенностью и когда он должен его измыслить или придумать заново, иными словами, когда он различает, за пределами избранного круга читателей, аморфную массу потенциальных читателей, которых он, по собственному усмотрению, может либо завоевывать, либо нет, и когда, в том случае, если бы сумел их привлечь, он сам должен решать, какими будут его отношения с ними. У писателей XVII века была вполне определенная задача, поскольку они обращались к просвещенной публике, строго ограниченной и деятельной, и к тому же осуществляющей над ними постоянный надзор; народ о них и слыхом не слыхивал, их ремеслом было препровождать прикармливающей их элите ее же собственный образ. Но есть много способов передавать образ: иные портреты сами являют собой отрицание, если они отстраненно и бесстрастно выполнены художником, отвергающим любое потворство своей модели. Вот только для того, чтобы писатель додумался набросать портрет-отрицание своего реального читателя, необходимо, чтобы он осознал противоречие между ним самим и его публикой, иными словами, чтобы он подошел к своим читателям со стороны
и с удивлением рассмотрел их, или чтобы он почувствовал, что узкий круг, который он со своими читателями образует, направлен изумленный взгляд чуждых сознаний (этнических меньшинств, угнетенных классов и т. п.). Но в XVII веке писатель, в силу того, что потенциальной публики еще не существовало, и в силу того, что литератор принимал идеологию элиты без всякой критики, был в сговоре с собственной публикой; ничей чужой взгляд не привносил смуты в его игру. Ни прозаик, ни даже поэт не были прокляты. Им незачем было в каждом своем творении судить о смысле и значении литературы, поскольку и ее смысл, и ее значение устанавливала традиция; накрепко спаянные с иерархическим обществом, они не ведали ни гордости, ни горечи сознания своей обособленности; короче говоря, они были классиками. По существу, классицизм возникает тогда, когда общество принимает относительно стабильную форму и когда оно проникнуто фантастическим мифом о собственной незыблемости, иными словами, когда оно путает настоящее с вечным, а историчность со следованием традиции, когда иерархия классов такова, что потенциальная публика никогда не выходит за пределы публики реальной, а каждый читатель выступает по отношению к писателю в роли квалифицированного критика и цензора, когда власть религиозной и политической идеологии настолько велика, а запреты настолько суровы, что никак нельзя открывать новые просторы для мысли, а можно только придавать форму признанным элитой банальным истинам, и потому чтение – которое, как мы убедились, представляет собой вполне определенную взаимосвязь между писателем и читающей публикой – сводится к ритуалу узнавания, аналогичному приветствию, иными словами, сводится к ритуальному подтверждению того факта, что автор и читатель – люди одного круга и на все имеют одинаковые взгляды. Таким образом, любой продукт умственного труда – это вместе с тем еще и проявление учтивости, а стиль – высшая форма учтивости автора по отношению к читателю; и читатель, со своей стороны, без устали отыскивает сходные мысли в самых разных книгах, поскольку это ведь и его мысли, а никаких других ему и не надо: ему всего только и нужно, чтобы с блеском представили те мысли, что у него есть. И потому портрет, предъявляемый литератором своему читателю, обязательно умозрительный и потворствующий вкусам элиты; обращаясь к классу паразитов, писатель не мог бы показать ни трудящегося человека, ни отношений человека с окружающей природой вообще. Поскольку, с другой стороны, поддержанием духовной и светской идеологии занимается особый корпус специалистов под контролем Церкви и Монархии, писатель и не подозревает о важной роли экономических, религиозных, философских и политических факторов в формировании личности; а поскольку общество, в котором он живет, путает настоящее с вечным, он не в силах и вообразить хотя бы самое крохотное изменение в том, что он именует человеческой природой; он мыслит историю в виде сцепления случайностей; такие случайности оказывают поверхностное влияние на вечного человека, не вызывая в нем глубоких изменений, и если бы ему пришлось определять смысл исторического периода, писатель увидел бы в нем, с одной стороны, вечное повторение, с тем чтобы предшествующие события могли бы служить и служили бы уроком его современникам, и с другой стороны, процесс частичного вырождения, поскольку главные события истории давно уже произошли, ну а коль скоро совершенство в искусстве письма было достигнуто уже во времена Античности, то старинные образцы кажутся ему недостижимыми. И во всем этом он опять же полностью единодушен с собственной публикой, которая считает труд проклятием и которая не претерпевает
свою ситуацию в истории и в мире по той простой причине, что сама она находится в привилегированном положении; эту его публику интересуют только вера, уважение монархии, любовь, война, смерть и следование этикету. Одним словом, образ классического человека чисто психологический, ибо классическая читающая публика сознает только собственную психологию. К тому же следует учитывать, что и сама эта психология скована традицией; ее не заботит ни открытие глубоких и новых истин о жизни сердца, ни выдвижение каких-либо гипотез: только в нестабильных обществах и только тогда, когда читающая публика относится к нескольким социальным слоям, писатель, раздираемый противоречиями и недовольный собой, придумывает объяснение для своих тревог. Психология XVII века – чисто описательна; она основывается не столько на личном опыте автора, сколько на эстетическом выражении того, что элита думает о себе самой. Ларошфуко[134] заимствует форму и содержание своих максим из салонных увеселений; казуистика иезуитов, этикет жеманниц, игра в портреты, мораль Николя[135], религиозные представления о страстях человеческих – вот основа сотни других произведений; комедии вдохновляются античной психологией и непробиваемым здравым смыслом крупной буржуазии. В таких произведениях общество зрит себя с восторженным любованием, ибо узнает взгляды, которые складываются у него о себе самом; оно не требует, чтобы его открыли ему таким, какое оно есть, оно требует, чтобы его отразили таким, каким оно себя представляет. Кое-какие сатирические творения, несомненно, позволительны, но и памфлеты, и комедии элита использует в собственных целях: во благо собственной морали, во благо необходимого для здоровья очищения и устранения нежелательных элементов; ни над забавными маркизами, ни над сутягами, ни над жеманницами[136] никогда не насмехаются со сторонней по отношению к правящему классу позиции; речь всегда идет о неприемлемых для культурного общества чудаках, чье место на обочине социальной жизни. Над Мизантропом[137]
 смеются потому, что ему недостает деликатности в обхождении, а над Като и Мадлон[138] потому, что такой деликатности у них избыток. Филаминта[139] идет наперекор общепринятым взглядам на роль женщины; мещанин во дворянстве противен как богатым буржуа, у которых скромность паче гордости и которым ведомы и величие, и ничтожность их положения, так и дворянам, поскольку он хочет затесаться в ряды знати. Это сатира внутренняя и, если можно так выразиться, психологическая, не имеет ничего общего с великими сатирическими произведениями Бомарше[140], П. Л. Курье[141], Ж. Валлеса[142], Селина[143]: она куда менее воинственна и гораздо жестче, ибо показывает то репрессивное воздействие, которому общество подвергает слабого, больного и плохо приспособленного; это безжалостный смех ватаги уличных мальчишек над промахами того, кто служит им козлом отпущения.

Перейти на страницу:

Все книги серии Философия — Neoclassic

Психология народов и масс
Психология народов и масс

Бессмертная книга, впервые опубликованная еще в 1895 году – и до сих пор остающаяся актуальной.Книга, на основе которой создавались, создаются и будут создаваться все новые и новые рекламные, политические и медийные технологии.Книга, которую должен знать наизусть любой политик, журналист, пиарщик или просто человек, не желающий становиться бессловесной жертвой пропаганды.Идеи-догмы и религия как способ влияния на народные массы, влияние пропаганды на настроения толпы, способы внушения массам любых, даже самых вредных и разрушительных, идей, – вот лишь немногие из гениальных и циничных прозрений Гюстава Лебона, человека, который, среди прочего, является автором афоризмов «Массы уважают только силу» и «Толпа направляется не к тем, кто дает ей очевидность, а к тем, кто дает ей прельщающую ее иллюзию».

Гюстав Лебон

Политика
Хакерская этика и дух информационализма
Хакерская этика и дух информационализма

Пекка Химанен (р. 1973) – финский социолог, теоретик и исследователь информационной эпохи. Его «Хакерская этика» – настоящий программный манифест информационализма – концепции общественного переустройства на основе свободного доступа к любой информации. Книга, написанная еще в конце 1990-х, не утратила значения как памятник романтической эпохи, когда структура стремительно развивавшегося интернета воспринималась многими как прообраз свободного сетевого общества будущего. Не случайно пролог и эпилог для этой книги написали соответственно Линус Торвальдс – создатель Linux, самой известной ОС на основе открытого кода, и Мануэль Кастельс – ведущий теоретик информационального общества.

Пекка Химанен

Технические науки / Зарубежная образовательная литература / Образование и наука

Похожие книги