Мысль о коллективной разработке нашей истории возникла задолго до Шлёцера и до учреждения Общества истории и древностей российских. В этом отношении особенно выдается у нас XVI век: это была эпоха оживленного летописания, силившегося собрать свои средства и выбраться на новую дорогу. Тогда составлялись обширные летописные своды с подробными оглавлениями, генеалогическими таблицами русских и литовских государей, с географическими росписями и другими приспособлениями, как будто намокавшими на пробуждение потребности в научной обработке истории. В летописном повествовании становятся заметны проблески исторической критики; в него пытаются внести методический план, даже провести в нем известную политическую идею. «Степенная книга царского родословия», пытаясь изобразить успехи верховной власти в России, располагает свое бытописание по генеалогической схеме, по «степеням» или «граням», династическим поколениям и именно в прямой нисходящей линии согласно с порядком преемства власти, о котором так настойчиво заботились московские великие князья. Предпринимается обширный летописный свод, начинающийся легендой о венчании Владимира Мономаха венцом византийского императора и выражением отважной мысли, что покой православного Востока должен держаться на совместном господстве, «на общей власти» греческого царства и великороссийского «самодержавства», говоря проще, на плечах одной Москвы, когда она почувствовала себя, после падения Византии, единственной в мире блюстительницей и защитницей православия. В этих смелых порывах едва пробуждавшейся исторической мысли можно заметить московский правительственный почин и неясные следы какой-то собирательной историографической работы. По крайней мере, уцелело неясное свидетельство, позволяющее думать, что один из самых деятельных дипломатов царя Иоанна Грозного в лучшую пору его царствования Алексей Адашев руководил какой-то работой над «летописцем лет новых», по всей вероятности над так называемой «Царственной книгой», дошедшей до нас летописью царствования Иоанна.
В нашей истории я не знаю другой эпохи, которая произвела бы на русское общество такое сильное и притом двойственное действие, как Смутное время самозванцев. Русское общество вышло из того потрясения разоренным и просветленным, со страшной болью пережитых страданий и с обильным запасом новых опытов и мыслей. Недаром послы Земского собора в 1613 г., моля Михаила Федоровича принять царство, говорили, что теперь люди Московского государства «наказались все», т. е. научились многому. И историческая письменность тогда сделала у нас большой шаг вперед: народные бедствия помогли ей перейти от летописанья к историографии. Что делать: не раз замечено, что историческая мысль успешно растет из политых кровью развалин. Келарь Авраамий Палицын в своем «Сказании об осаде Троицкого Сергиева монастыря» так глубоко вдумывается в причины Смуты, что современный историк немного может прибавить к его умным соображениям. Дьяк Иван Тимофеев в своем «Временнике», обозревая пережитое им страшное время, начиная с опричнины, удивительно чутко понимает связь и последовательность, внутреннюю логику исторических явлений. Это – настоящие историки-мыслители.
Но Авраамий Палицын и Иван Тимофеев были люди старого поколения. Смута многому их научила; но не она их воспитала. В их воспоминаниях и размышлениях еще чувствуется умственный подъем времен митрополита Макария и лучших лет Грозного. Но Смута сделала и другое свое дело: дальнейшее поколение понесло на себе тяжелые следствия погрома, пережитого отцами. Я не знаю, сказался ли этот упадок в чем-нибудь так явственно, как в нескольких архивных документах8, из которых узнаем, как пытались писать русскую историю в царствование Алексея Михайловича. Здесь мы встречаемся с учреждением, которое по сродству задач, не по устройству, можно назвать ранним предшественником нашего Общества.