Идет, качается Емеля, обрывками рубахи тело вытирает, медленно, морщась от боли, входит в реку, руками зачерпнув воду, споласкивает лицо, ныряет поглубже, чтобы Дед не видел его лица, ни глаз его, ни крика его, что живет внутри, но снаружи виден, ни боли его, которая выходит наружу под водой и остается в ней.
И когда вместе с Дедом идет Медведко в свою берлогу, он не слышит, что снаружи говорит ему Дед, а Деду это и не нужно вовсе, он давно внутри Емели свой храм строит, как строил его в душах учеников в маленьком провинциальном городке первосвященник Иерусалима, по протекции раба Флавия – Иосифа, когда был разрушен иерусалимский храм. Строит Дед свой храм невидимый. Стены его из лесного страха, медвежьей любви, бездомного сна и живой боли, теперь только узор веди да не останавливай руку, а то сколь ей еще звук держать.
– Не ответь ближнему на удар его, – не слышит Емеля снаружи, – но поймай его, – слышит он, минуя сознание, внутри.
Только потом, спустя годы, Емеля поймет
Жил-был он, и был у него отец – бил часто, нередко и ногами, случалось, и на бабку топор поднимал, но не нашел и не зарубил, потом отец умер, стал он отца хоронить, без любви хоронил, пятьсот километров проехал, слушал в дороге классическую музыку, открыл, что вся она – реквием, спокойно лег спать с хорошей душой – долг исполнил, и три дня потом встать не мог, три дня пролежал, встал и понял: многое, происходящее с нами, – не нашего и не внешнего ума дело.
Это давно знает Дед, вот почему говорит он это воздуху и лесу, в котором живет Медведко, слова, как птицы, найдут свою ветку, свою крышу, свою стену:
– Если женщина плачет, значит, она права, ей больно, и ее ответный удар – это боль, которую она не может носить в себе. Ты сильнее ее, прости ее и утешь ее, когда предаст тебя, и когда уйдет от тебя, и когда возненавидит тебя, и, будь она мать, жена или дочь твоя, – люби ее, и когда возненавидит отец тебя, и брат твой, и сын твой, пойми, что слепы они не божьей слепотой, и прости его, и будь милосерден к нему, и будь внимателен к нему, ибо, когда ненависть его и сила его станут делом, он не увидит ямы на пути своем, и упадет туда, и сломает себя, и это будет грех твой, но не грех его, ибо ты в ответе за всех, как и каждый человек, и так каждая тварь, и так каждый зверь, и нет разницы между тобой и зверем, и птицей, и рыбой морской, и деревом, и землей, но все это – божий мир, разный и не разный, в
И не поднимает Емеля, выйдя из воды, глаз на Деда, он смотрит на птицу, как ярко оперение ее, как сладок голос ее, как легко перелетает она с дерева на дерево, как сокол терзает ее, и падают яркие перья на зелену траву, и маленькие капли крови морошкой и брусникой падают на зелену траву, теряясь в ней и пропадая из глаз.
Бинтует Дед рану Емели, жалеет его, и не знает, как иначе сохранить Емелю на этой земле, чтобы он сделал то, что должен сделать, – построить Емелин город, где бородатые люди с красной лентой вокруг головы, одетые в холщевые рубахи с красными ромбами по вороту, рукаву и подолу, монотонно век за веком будут заниматься каждый одним днем русской истории. И не было другого пути, и не знал Дед уроков других, чтобы дать Емеле жизнь не на срок, не на век, но всегда.
«Ты был зверем, – говорил он, – и ты был человеком, – говорил он, – а теперь ты должен стать человеком
И здесь, в Москве, тоже шла обычная лесная жизнь, которая длится между пожарами, войнами, когда люди занимаются размножением и самоусовершенствованием, а звери – выживанием, ибо они давно уже совершенны.