Однажды выставленная мамой на улицу — проветрить голову от учебников, — Кузя забрела во дворик.
Заброшенная голубятня уныло мокла под моросящим весенним дождем, одинокий голубь, разгуливающий возле лестницы, увидев Кузю, виновато спрятал голову в подмокшие взъерошенные перья и засеменил прочь, подрагивая сложенными крыльями.
Под лестницей, ведущей на галерею, разлилась традиционная лужа. Здесь каждую весну хлюпали резиновыми сапожками двойняшки, пуская бумажные кораблики. Отчужденно глядела с террасы бабка Нюта. Бабкины глаза со знакомым Кузе сиреневатым налетом старости глядели на Кузю и, казалось, не видели ее.
— Бабушка Нюта, это я, Наташа. Вы не узнаете меня?
Бабка закивала головой.
— Да как же, узнала теперь. Редко заходишь, деточка. Как твоя учеба? Заходи, чайком тебя сейчас напою.
Бабка засуетилась, сделалась словоохотливой и радушной.
Кузе не хотелось чаю, но она не стала обижать бабку и поднялась к ней в комнату.
Тесная, душная комната, с иконостасом в углу, горящей лампадкой, цветами из бумаги и воска, скорей напоминала келью.
Прихлебывая чай из блюдечка, бабка строчила слово за слово, будто читала заупокой по семье Турбиных.
— Истинно божий человек была мать их, Зинаида Ильинична. И чувствовала ведь конец-то свой и никому даже пожалеть ее не дала. Сгорела ведь, истаяла, как свеча, не пережила смерти Евгения своего. Надо было бы взбодриться ей, ради детей зажить. А она все об нем одном тосковала. Игорек у ней золото. На работе своей так вымотается, идет по двору, еле ноги передвигает. Ему бы выспаться лечь, а здесь уроки… заглянула к нему вчерась вечером, а он спит за столом с книжкой под щекой, заместо подушки. Нельзя ему так надрываться, у него самый рост организма сейчас. Он, вишь, в отца упорный. Должен, говорит, двойняшей в дом забрать, а то без них совсем не жизнь. Я ему: «Игорек, может, у тетки-то им и лучше? Она и сготовит, и постирает, и ласка им, сиротам, женская нужна». А он ни в какую. Сам, говорит, должен отвечать за них. Мама, же тащила нас три года одна? Что же я, говорит, не выдержу, что ли? Да я, говорит, бабка Нюта, всяческое уважение к самому себе потеряю. А без этого я никак жить не могу, ежели без уважения к себе самому. А уж как двойняшей жалко, уж как их, сироток обездоленных, жалко…
Бабка запричитала, завыла, развернувшись к божьему лику, закрестилась мелко, выпрашивая у господа милости к рабам его малолетним.
Кузя отодвинула чашку и, пробормотав «до свидания», вышла на террасу.
Долго бродила она вдоль арки под мелким моросящим дождем.
Уже стемнело, когда раздались торопливые шаги и гибкая тень заскользила по каменному своду арки.
Кузя кинулась навстречу. Игорь вздрогнул.
— Наталья, это ты? Ты чего? Кузя мотнула головой;
— Я… ничего.
Шагнула к нему, обхватила обеими руками за шею…
На улице по-прежнему противно моросил дождь, время от времени забрасывая резкими порывами ветра охапки сырости в полутемную арку.
Фары мчавшихся по набережной машин выхватывали на мгновение из ее полукружия две застывшие фигуры.
Голоса редких прохожих обрывками непонятных разговоров залетали в арку. Кузя чувствовала на лбу его теплые губы. Они двигались почти беззвучно, но ей было внятно каждое его движение, чуть уловимый шелест его губ.
— Только не надо меня жалеть. Слышишь, Наташка, пусть все жалеют, а ты не должна. Я не хочу… И поэтому ты не смеешь…
— Гошенька, а помнишь у Достоевского… У него любить — значит жалеть. Я ведь жалею не так, как бабка Нюта. Я в другом смысле, еще неискаженном… Жалею, значит…
— Если я буду знать, что ты у меня есть, — я все смогу… Мне так нужна ты. Кузя ты моя…
На кухне резко зазвонил телефон.
Еще крепче прижавшись лбом к стеклу, сквозь муть разводов я увидела, как гуськом потянулись на детскую площадку неуклюжие, смешные детсадовцы.
Требовательные телефонные гудки сверлили внутренности, и с каждым звонком поднималось откуда-то из глубины желание войти в кухню, прижать к уху прохладную трубку, увидеть нарочито презрительную усмешку.
Наверняка звонил мой Макаркин.
Когда я работала дома, он всегда звонил из своего МИДа и каждый раз обеспокоенно спрашивал:
— Ну, ты по мне хоть капельку соскучилась?
Как будто я могла, не солгав ему, ответить: да. Макаркин часто повторял изумленно:
— У меня такое чувство, что мне всю жизнь предназначено домогаться тебя.
Мне показалось, что есть нечто символичное в том, что именно сейчас я стою, прижавшись лбом к стеклу, и вижу мир через мутную пелену дождевых затеков.
Полтора года назад, вернувшись из-за границы, истосковавшись по Москве, по ее суматошным улицам, непрекращающейся толчее метро, беспорядочной сутолоке москвичей и приезжих, я отправилась бродить по городу. Просто так, куда приведут ноги…