Он вырос, он воспитан был в святом убеждении, что поступательное движение неотвратимо в наш век, что прогресс неизбежен везде и во всем, что он может быть медленным, почти неощутимым, но есть и будет, что это закон жизни и потому нет нужды даже очень о нем беспокоиться. И хотя собственная эпоха за последние двадцать лет не очень–то подтверждала это, он жил в представлении, что некоторое движение вперед в целом все–таки есть. Теперь, однако же, он так не думал, взглянув на дело глазами постороннего. Все зависит от того, что мы называем прогрессом, что взять критерием его. Если рост производства легковых автомобилей и холодильников на душу населения, то прогресс имеет место, и даже немалый. А если рост алкоголизма и детской смертности (а к этой «закрытой» информации он имел на службе кое–какой доступ), то будет уже не прогресс, а регресс и упадок. Остается только решить, что для нас важнее: увеличение числа личных автомобилей или увеличение количества дебилов на тысячу новорожденных.
Да, многое с точки зрения вороны виделось иначе, много виделось ясней. И возникали вопросы, непривычные вопросы, которые прежде себе не задавал. Положим, шли они от глупой вороны, но просто так отмахнуться от них было нельзя. И его человеческий ум, раз уж достался он вороне, хочешь не хочешь, а должен был искать ответы на них.
Не только весь город с массой его обитателей, но и отдельный человек в толпе воспринимался как–то иначе теперь, по–другому. Прежде, находясь в толпе людей, он видел, что все они разные, что у каждого на лице своя забота, свое выражение, а то, что многотысячными массами они делают одно и то же: заполняют магазины, едут в транспорте, спешат после работы домой — на это внимания не обращал.
Теперь же люди казались куда более схожими, одинаковыми, неразличимыми в толпе, почти так же, как отдельные особи в стае ворон. Особенность, индивидуальность каждого была столь случайна, малоприметна на улице, что с десяти шагов уже не различалась в толпе. Зато общее, массовидное господствовало безгранично, растворяя в себе лицо и заботу каждого, как океан поглощает падающие в него капли дождя.
Стоило лишь взглянуть со стороны, как без всяких анкет и опросов видно было, как город нивелирует, подчиняет себе личность, заставляя человека жить и двигаться по заданной программе, в заданном ритме, не отпуская ни на миг.
Его теперешнее амплуа было удобно для социолога, что и говорить. Оно давало такие возможности для наблюдения за жизнью города и людей, каких ни один из коллег никогда не имел. Он словно обзавелся шапкой–невидимкой — он видел всех, его не видел никто. Будто некий бесплотный дух, он мог теперь проникать в каждый дом, мог при желании подсмотреть частную жизнь любого, мог шпионить за кем угодно, и хотя делать этого не собирался, не видеть жильцов своего дома просто не мог.
Раньше он почти не знал соседей, со многими даже не здоровался, а, встречаясь у лифта, не всегда мог сказать, живет этот человек в доме или посторонний здесь. Теперь, летая туда–сюда через двор или сидя на суку напротив освещенных окон, волей–неволей видел каждого из них постоянно и с такой стороны, откуда они и не предполагали.
Стандартный двенадцатиэтажный дом виден был с какого–нибудь дубового сучка весь сразу, с ровными рядами балконов, лоджий и освещенных окон, за каждым из которых текла своя жизнь. Будто огромная панель со множеством экранов — и на каждом свое кино. При желании можно было подлететь и поближе, тем самым укрупнив общий план.
Поначалу, с некоторым смущением заглядывая в окна, он ожидал увидеть в них нечто волнующее и любопытное: какие–то интимные сцены, тайны, скрытые от посторонних глаз, даже оргии и преступления, может быть, как в «Хромом бесе» Лесажа. Но, увы, ничего подобного не находил.
Везде и всюду за окнами текла обычная, заурядная, довольно скучная жизнь, которую и скрывать–то не стоило. Люди много ели (постоянно что–то жевали не здесь, так там), подолгу сидели перед телевизором, в особенности, когда шла какая–нибудь многосерийная мура, долго спали по выходным. Раскрывали и закрывали рты (разговаривали, значит), иногда при этом смеялись, а то и — по лицам видно было — ссорились. Мужчины оживлялись за бутылкой водки вдвоем–втроем, но, увы, ненадолго, и заканчивалось это каким–нибудь мелким скандалом или просто храпом до утра. Женщины большей частью хлопотали на кухне у плиты, стирали, гладили, штопали, кормили и сажали детей на горшки, расчесывали или закручивали волосы на бигуди. Изредка и они собирались посудачить на кухне, но больше за чаем, хотя бутылка иной раз возникала и у них. Школьники и студенты сидели над учебниками, делая перерывы, чтобы потрястись под магнитофон или потусоваться в компании у подъезда. Старички шаркали из комнаты в комнату, торчали перед телевизором или просто глазели на улицу. Еще дети могли удивить — чего только эти проказники ни придумывали, оставшись одни, — а взрослые повсюду друг на друга были похожи, в любой квартире, на любом этаже.