Гордон наконец перешел улицу. Не поесть уже сегодня. Хорошо, керосин в лампе остался – хоть чай свой секретный глотнуть. Увиделась дальнейшая судьба: навеки холодная койка в спальной пещере и кучи без толку измаранных листов. Полный тупик. Никогда не закончит он «Прелести Лондона», не женится на Розмари, не выплывет. Будет, как вся родня, сползать, катиться вниз, только быстрей и еще ниже, куда-то на самое темное, вязкое дно.
Под ногами каменной дрожью отозвался пробежавший поезд подземки. Возникло видение лондонской, да не только лондонской – всей западной жизни: миллионы рабов, пыхтящих, ползающих подле трона Бизнес-бога. Пашни, верфи, шахтерский пот в узких сырых забоях. Толпы клерков, несущихся к восьми пятнадцати, трепещущих перед хозяином, даже в супружеских постелях покорно повинующихся. Но кому? Им – жрецам денег, толстомордым владыкам мира. Элита! Стада молодых розовощеких кроликов в роскошных лимузинах, обожающих гольф маклеров-брокеров, солидных адвокатов, изящных мусиков, банкиров, газетных баронов, писателей с невнятной половой принадлежностью, чемпионов американского бокса, дам-авиаторов, епископов, кинозвезд, официальных поэтов и чикагских бандитов.
Неожиданно нашлась рифма для последней строфы. И он зашагал, шевеля губами, читая свое новое стихотворение:
Налетчиком лютым, неумолимым
Тополя нагие гнет, хлещет ветер,
Надломились бурые струи дыма
И поникли, как под ударом плети.
Стылый гул трамвайный, унылый цокот,
Гордо реющий клок рекламной афиши.
Эти толпы клерков, их дрожь и шепот.
Эти стены Ист-Энда, скучные крыши.
Всякий шепчет себе: «Зима подходит.
Боже, только не потерять работу!»
Незаметно в тебя проникает холод,
С ледяным копьем идет на охоту.
О сезонных билетах, квартирной плате,
О страховке думай, угле, прислуге,
А еще – пылесос, близнецам кровати,
Счет за дочкину школу, пальто супруге.
Ты бродил в чудесных рощах Астарты,
Где сияющий день, беззаботный, длинный.
Но холодный ветер подул, устал ты,
И к великому боссу опять с повинной.
Все мы Бога Денег блудные дети,
От него ожидаем тепла и крова.
Согревая нас, он смиряет ветер.
Подает, а затем отнимает снова.
Он следит, не смыкает тяжелые вежды,
Наши тайны видит, надежды, мысли.
Подбирает слова нам, кроит одежду,
И наш путь земной он легко расчислит.
Он остудит наш гнев, мечты стреножит,
Он швырнет нам жизнь, как монетку бедным.
Наша дань ему – этот страх до дрожи,
К унижениям привычка, к радостям бледным.
Он на цепь посадит храбрость солдата,
И поэта мысль спеленает туго,
И возникнет невидимая преграда
Меж влюбленным и нежной его подругой [17] .
8
В час дня, едва раздался мерный звон, Гордон выскочил из магазина и чуть ли не бегом кинулся к отделению Вестминстерского банка.
Рука непроизвольно придерживала пиджак справа на груди. Там, во внутреннем кармане, лежало нечто совершенно фантастическое – плотный голубой конверт с американской маркой, а в конверте чек на пятьдесят долларов, адресованный «Гордону Комстоку»!
От конверта, казалось, шел жар. Все утро Гордон кожей ощущал прижатый к груди жесткий горячий прямоугольник и каждые десять минут доставал, чтобы еще раз изучить вложенный чек. Коварнейшая штука эти чеки; того гляди, какая-нибудь жуткая ошибка с подписью или датой. Вообще, может потеряться, даже исчезнуть, как волшебный клад.
Чек пришел из «Калифорнийской панорамы», куда он с полгода назад почти случайно послал стихотворение. И вдруг утром письмо оттуда, и какое! Стихи его «произвели сильное впечатление», их «постараются» дать в самом ближайшем номере, надеются, что он «сочтет возможным» прислать еще что-то (сочтет возможным? «хо-хо, парень!», как подмигнул бы Флаксман). Просто не верилось, что в гиблом 1934 году нашлись безумцы, готовые платить за стих полсотни долларов. Однако вот он, чек, и выглядит вроде нормально.