Изредка воплем, истошным криком сияли особенные, богато украшенные могилы с красивыми оградами, самыми лучшими цветами, ёлочками, бантиками, игрушками, всегда свежими конфетками на холмиках без единой травинки. Щёчки, бантики, весёлые глаза детей, радостно ловивших взгляд фотографа, теперь остались серыми отпечатками на чёрном полированном граните со следами помады. Мужчины проходили мимо таких могил, темнея лицами, будто это они не уберегли этих деток. А женщины обычно останавливались группками, врастали в землю, материнский инстинкт брал их за душу, и они тихо рассказывали друг другу такие разные и такие одинаковые в своей беспощадности истории нечаянных потерь.
Вот и моё место.
Я открыл калиточку нержавеющей ограды. Родные лица. Бабушкин чёрный камень раскалился на солнце, но не жёг руки. Я прижался щекой к горячей поверхности. Сердце бухнуло.
— Здравствуй, Тася. Давно меня не было, да?
Я повернулся, сделал шаг к старому серому памятнику из серо-белой мраморной крошки. Дед смотрел чуть вправо. Офицерская форма была ему очень к лицу. А фуражка, как всегда, была чуть на правую бровь. Он всегда носил фуражку чуть набок. Я смахнул шершавый жёлтый лишайник с верха камня, поцеловал овал фотографии.
— Здравствуй, моряк. Ты ждал меня?
Я оглянулся, ещё не выйдя за ограду. Нельзя оглядываться, уходя с кладбища — это я знал ещё с детства. Вот так. Я это помнил. Уже наступил полдень. Моя дорога не закончилась.
Я перешёл улицу, на самый солнцепёк, где среди зелёной лужи стояла раскалённая колонка. Рычаг подался туго. Я вставил вытесанный каким-то заботливым хозяином колышек под рычаг, раздалось шипение, и в мои ладони ударила струя горячей воды, которая быстро снова стала спасительно холодной. Я расстегнул мокрую от пота тенниску, снял её и сунул голову под струю. Брызги полетели во все стороны, разноцветные, как мухи. Запахи воды, нагретого железа, плавящегося на солнце асфальта, конского навоза, бурьяна, пыли, зелёной тины из вечной лужицы в стоке колонки, налитых груш, гниющих яблок, забытых в листьях клубники, — все они были узнаваемы, они кричали: «Я свой! Мы с тобой одной крови! Подожди, куда же ты?»
Я перешёл дорогу, оставляя рифлёные отпечатки кед на мягком, как тесто, асфальте, и стал голосовать. Редкие машины проезжали мимо, прилипая колёсами к дороге. Водители, разомлевшие на жаре, открывали все окна, выставляли руки из открытых окон. Некоторые останавливались у колонки, набирали воду в пластиковые бутылки. Многие, как и я, подставляли голову под струю, потом отсапывались, смеялись. Спрашивали меня, куда подбросить, но в Торжевку никто не ехал. Да и я сам понимал, что это бесперспективное занятие — ловить у биостанции попутку на Торжевку. Лучше пройти весь Топоров, на другую сторону, дойти или доехать до второй автостанции, что у моста через Толоку. Там-то как раз легче найти попутку. Но я себе положил ещё пару минут — не хотелось никуда торопиться, хотелось ещё раз почувствовать, как можно раствориться в этом душистом мареве полностью, без остатка.
Рядом лихо визгнул тормозами «москвич»-каблучок. Из открытых окон грохотали «депеши». Я наклонился, заглянул в кабину.
Девчонка. Худая, зеленоглазая, весёлая. Красивая. Очень красивая.
— Привет, — сказала она, улыбаясь.
И зубы белые-белые.
— Привет, — я улыбнулся, изо всех сил стараясь не пялиться на её груди, чуть прикрытые расстёгнутой напрочь рубашкой.
— Куда едешь, молодой-красивый?
— В Торжевку.
— Куда?! Туда не поеду. Могу подбросить до трассы.
— Отлично. До перекрёстка? Давай.
Я уселся в раскалённое кресло, брякнул дверцей. Девчонка газанула, что-то крикнула обалдевшим от жары мужикам, которые пялились на неё во все глаза, свистнула по-мальчишечьи, без пальцев, и «москвичонок» зайцем прыгнул вперед.
— Ты откуда?
— Из Москвы.
— О… — она помолчала. — А здесь что забыл?
— Я тут родился. Здесь всё — моя родина. А ты?
— Что — я?
— Ты — топоровская?
— Да нет. Нет. Родители приехали, привезли. Как реактор взорвался, так и эвакуировали всех. Отец — ликвидатор. Болеет. Мать тоже. Но ей форму не дают. Тогда всем давать надо было бы. Но она тоже болеет.
— А. Ясно. Я здесь был. В восемьдесят шестом. Когда второй раз взорвался.
— Да? А что тебе надо было здесь?
— А-а-а, женихался.
— Смешной.
— Ну да, конечно. Все отсюда когти рвали, а я сюда рвался. Любовь.
— Легко влюбляешься? — она держала руль одним мизинцем.
«Каблучок» шёл не меньше ста тридцати. Я держался за ручку дверцы и незаметно трусил.
— Да. Наверное, легко.
— Наверное или легко? — засмеялась она.
— Ну…
— Да ладно, чего ты? Я ж шучу. Сегодня день такой… Какой-то весёлый день, — она смотрела перед собой, барабанила пальцами по рычагу переключения в такт ударам «депешей». — У тебя бывают такие дни, когда просто… Ну, вот так, просто — хорошо-хорошо. Понимаешь? Легко, хорошо, люди хорошие.
— Когда жить хочется?
— Во-во! Точно!
Я посмотрел на неё. Она растворилась в ритме, в скорости, она смотрела вперёд, изредка посматривая на меня. Наконец она не стерпела.
— Что смотришь? Нравлюсь?
— Ты — хороший человек.